“Зато видно, что Булгаков рвал их, сидя за столом, не торопясь, просматривая страницу за страницей. И видно, что сделал он это не вдруг, а в разное время, в разном настроении и, вероятно, по разным поводам. Вот вырваны многократно правленные, густо перечёркнутые листы. Вырваны осторожно, чтобы не повредить тетрадь. Вот у самого корешка аккуратно вырезан десяток листов (по оставшимся первым буквам строк видно, что листы были исписаны). В другом месте вырезано ещё несколько листов. И ещё. Надрезано и вырвано полстраницы. Вырезаны две строки... Это в процессе работы уничтожался не удовлетворяющий автора текст — особенность черновых рукописей Михаила Булгакова. Две строки, впрочем, могли быть вырезаны кому-нибудь на память. А вот остатки листов, уничтоженных в другое время, иначе. Листы тетради складывались пополам по вертикали, справа налево. По одному, по два, по нескольку — в разных местах рукописи. Сгиб тщательно отглажен рукой, и по сгибу половинки листов оторваны, а след сгиба хорошо виден. Эти листы, вероятно, требовали переработки и какое-то время находились в тетради вот в таком сложенном виде. Один из них — в середине хорошо сохранившейся главы. И уж потом Булгаков рукопись рвал, и тоже, может быть, не сразу. Видно, что раскрытая тетрадь лежала перед ним, он просматривал её, захватывал правою рукою два-три листа, иногда больше, и рвал так, чтобы оборвать примерно половину, иногда рывком сверху вниз, иногда снизу вверх. Многие листы оборваны как бы под линейку: левой рукой прижат положенный на тетрадь какой-то предмет, может быть, не линейка, а книга или другая тетрадь, правая же рука производит срыв. В одном месте Булгаков рванул так сильно, что вслед за оторвавшейся половиной вылетели куски листов у корешка. Эти листы собраны и аккуратно водворены на место. Пожалуй, это более похоже на ликвидацию не нужных автору черновиков, когда уже существует текст, переписанный набело. На ликвидацию дорогих автору черновиков, след которых, знак которых всё-таки хочется оставить — для себя... Многие листы в рукописи сохранены. Случайно сохранены? Да нет, пожалуй. Сохранена неоконченная глава, сохранены требующие доработки главы. Не тронуты страницы с выписками, названные Булгаковым так: “Материалы”...”
И затем почти всё швыряет в бушующую пламенем печь, одну рукопись, вторую рукопись, третью.
“Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие и все будущие. И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа “Театр”...”
Остаётся лишь то, в чём живут дорогие воспоминания. Остаётся первый набросок будущего романа, озаглавленный “Тайному другу”, поскольку он пишется с мыслью о Елене Сергеевне и, может быть, в это время находится у неё. Остаются три тетради “Копыта инженера”, в огонь летит машинописная рукопись, более обширная и более завершённая, доказательство, что в эти чернейшие дни он роман не собирается завершать.
“Насколько помню, вещь была стройней, подобранней: в ней меньше было “чертовщины”, хотя событиями в Москве распоряжался всё тот же Воланд с верным своим спутником волшебным котом. Начал Воланд также с Патриарших прудов, где не Аннушка, а Пелагеюшка пролила на трамвайные рельсы роковое постное масло. Сцена казни Иешуа так же прекрасно-отточенно написана, как в дальнейших вариантах романа. Из бытовых сцен очень запомнился аукцион в бывшей церкви. Аукцион ведёт бывший диакон, который продаёт шубу бывшего царя... Несколько строк в “Мастере” пронзили меня навсегда в самое сердце...”
И всё это роскошество в печь! О, боги, боги мои!
Вот он сидит, дождавшись, пока останется дома один, непременно один, с привычной неторопливостью разжигает свою прожорливую буржуйку, дожидается, пока хищное пламя не начинает зверино гудеть, убегая искрами и вихрями горячего дыма по слишком тесной, из тонкой жести трубе, долго глядит, как прыгают и скалят острые зубы непостижимой ярости красные языки, мнётся, вздыхает и наконец швыряет их одну за другой в самый огонь и смотрит с тоской, как они растворяются, исчезают, не зная ещё, что это зрелище пригодится ему, как пригодится всё то, что довелось и доведётся ещё снести на себе, не предвидя, какие проникновенные строки родятся потом из огня:
“Я вынул из ящика стола тяжёлые списки романа и черновые тетради и начал их жечь. Это страшно трудно делать, потому что исписанная бумага горит неохотно. Ломая ногти, я раздирал тетради, стоймя вкладывал их между поленьями и кочергой трепал листы. Пепел по временам одолевал меня, душил пламя, но я боролся с ним, и роман, упорно сопротивляясь, всё же погибал. Знакомые слова мелькали передо мной, желтизна неудержимо поднималась снизу вверх по страницам, но слова всё-таки проступали и на ней... Они пропадали лишь тогда, когда бумага чернела и я кочергой яростно добивал их...”