“Милый Викентий Викентьевич! Могу Вас уверить, что моё изумление равносильно Вашей подавленности. Прежде всего меня поразило то, что Вы пишете о сроке 1 октября. По Вашему желанию я взял на себя скучную, трудную и отнимающую время работу по ведению переговоров с театрами. Я истратил сутки на подробные переговоры с Вольфом и разработку договора, принял предложенный театром срок — 1 октября, — сообщил о нём Вам, дал Вам для подписи договор. Вы, не возражая против 1 октября, его подписали, а теперь сообщаете мне, что этот срок Вам не нравится. Что прикажете мне теперь делать, когда договор подписан всеми сторонами? Я взял на себя хлопотливую обязанность, но я не хочу, стараясь исполнить её наилучшим образом, с первых же шагов получать укоризны за это. Если Вы находите, что я неправильно составляю договоры, я охотно соглашусь на то, чтобы Вы взяли это на себя. Тут же сообщаю, что ни в какой связи ленинградский срок 1 октября с московскими сроками чтения не стоит. Чтение вахтанговской труппе, как совершенно справедливо говорите Вы, дело серьёзное. Я к этому добавлю ещё, что это крайне серьёзное дело, и речи быть не может о том, чтобы авторы выступили с этим чтением, предварительно не согласовав все вопросы в пьесе между собою. Примерно намечаемое на начало июня чтение ни в коем случае не состоится, если не будет готов согласованный экземпляр. Мы попадём в нелепое положение, если предъявим экземпляр, который вызывает у нас разногласия. А после Вашего неожиданного письма я начинаю опасаться, что это очень может быть. Чтение, конечно, придётся отложить. Вы пишете, что не хотите довольствоваться ролью смиренного поставщика материала. Вы не однажды говорили мне, что берёте на себя извлечение материала для пьесы, а всю драматургическую сторону предоставляете мне. Так мы и сделали. Но я не только всё время следил за тем, чтобы наиболее точно использовать даваемый Вами материал, но всякий раз шёл на то, чтобы делать поправки в черновиках при первом же возражении с Вашей стороны, не считаясь с тем, касается ли дело чисто исторической части или драматургической. Я возражал лишь в тех случаях, когда Вы были драматургически неубедительны...”
В этом месте он приводит целых пять, однако вполне неважных примеров, на которые Вересаеву не стоило обращать никакого внимания и против которых не стоило возражать, и один довольно важный пример, когда он уступил, хотя не должен был уступать. После этого считает возможным перейти в наступление по всей линии фронта, хотя ведёт его в высшей степени деликатно:
“Я хочу сказать, что Вы, Викентий Викентьевич, никак не играете роль смиренного поставщика материала. Напротив, Вы с большой силой и напряжением и всегда категорически настаиваете на том, чтобы в драматургической ткани всюду и везде, даже до мелочей, был виден Ваш взгляд. Однако бывают случаи, когда Ваш взгляд направлен неверно, и тут уж я хочу сказать, что я не хотел бы быть смиренным (я повторяю Ваше слово) драматургическим обработчиком, не смеющим судить о верности того мотива, который ему представляют...”
Далее он опровергает суждение Вересаева по поводу Дуббельта и Салтыкова, причём обнаруживается, что он вовсе не довольствовался тем историческим материалом, который ему добросовестно и обильно поставлял Вересаев, а сам тоже хорошо посидел над источниками и очень неплохо ими владеет, о чём свидетельствуют тончайшие, неопровержимые ссылки на публикации, затерянные в “Русской мысли” и в “Русском архиве”.
Самые же серьёзные затруднения возникают, конечно, с Дантесом, и Михаил Афанасьевич делает обширное примечание, в котором доказывает, что пушкинисты не имеют в своём распоряжении никакой определённой фигуры Дантеса, он присовокупляет к письму ещё более обширное приложение, в котором показывает, насколько разноречивы в отношении Дантеса доступные на то время источники, и высказывает твёрдое убеждение, что Дантеса приходится поневоле выдумывать, а в самом письме приводит доводы не учёного, а художника, каким именно должен быть образ Дантеса в пьесе о Пушкине:
“Нельзя трагически погибшему Пушкину в качестве убийцы предоставить опереточного бального офицера... Если ему дать несерьёзных партнёров, это Пушкина унизит... У меня это фигура гораздо более зловещая, нежели та, которую намечаете Вы...”
Наконец он ссылается на успех своего первого, так сказать, приватного чтения у вахтанговцев: