“Я разговаривал на другой день после чтения с Руслановым. Он говорил о радости, которая овладела им и слушателями. Он говорил, выслушав не отделанное да и недоконченное ещё произведение, — о чрезвычайной авторской удаче. Он меня, утомлённого человека, понял. И до получения Вашего письма я находился в очень хорошем расположении духа. Сейчас, признаюсь, у меня чувство тревоги. Я не могу понять, перечитав ещё раз Ваше письмо и мой ответ, — чем всё это вызвано. Во всяком случае, если мы сорвём эту удачу, мы сорвём её собственными руками, и это будет очень печально. Слишком много положено каторжных усилий, чтобы так легко погубить произведение. Перо не поднимается после Вашего письма, но всё же делаю усилие над собою, пишу сцену бала...”
Высказав таким образом всё, что думает по поводу их совместной работы, он обращается к терпению, к благоразумию старшего друга:
“Когда вся пьеса будет полностью готова, я направлю экземпляр Вам. Вот тут мы и сойдёмся для критики этого экземпляра, для точного улаживания всех разногласий, для выправления всех неточностей, для выпрямления взятых образов. Я всё-таки питаю надежду, что мы договоримся. От души желаю, чтобы эти письма канули в Лету, а осталась бы пьеса, которую мы с Вами создавали с такой страстностью...”
И пьеса, разумеется, остаётся, но и письма не канули в бесстрастную Лету, оба соавтора берегут их как документ. Да и по моему убеждению, они не достойны забвения, поскольку в каждом из них отпечатлена душа его автора и адресата.
На все эти возражения и толкования Вересаев через несколько дней отвечает замечательным, в высшей степени мудрым письмом, которое может служить образцом во всех тех щекотливейших обстоятельствах, когда между соавторами возникают серьёзные разногласия, готовые оборваться безобразнейшей ссорой, а подчас и непримиримой враждой, как только что неприятнейшим образом приходят к плачевной развязке многолетние разногласия со Станиславским.
Вересаев поступает в высшей степени обдуманно и благородно. Он признает, что у всякого произведения должен быть лишь один автор, и этот автор должен быть полновластным хозяином. Он видит, что на заключительной стадии они тяготятся друг другом, поскольку их мнения, их точки зрения на один и тот же предмет не обнаруживается никакой возможности совместить. От своей точки зрения он, натурально, отказаться не может, однако навязывать её кому-либо отказывается наотрез. Он считает своим долгом устраниться совсем, впредь оставаясь при пьесе лишь как добрый советчик:
“Я считаю Вашу пьесу произведением замечательным, и Вы должны выявиться в ней целиком, — именно Вы, как Булгаков, без всяких самоограничений. Вместе с этим я считаю пьесу страдающею рядом органических дефектов, которых не исправить отдельными вставками, как не заставить тенора петь басом, как бы глубоко он ни засовывал подбородок в галстук. Всё это вовсе не значит, что я отказываюсь от дальнейшей посильной помощи, поскольку она будет приниматься Вами как простой совет, ни к чему Вас не обязывающий. Попытаюсь дать свою сцену Геккерена с Дантесом, предложу свои варианты для вставок. Вообще — весь останусь к Вашим услугам...”
Хотя и не совсем приятно получать в подарок чужой, довольно обильно затраченный труд, разногласие утрясается к взаимному удовольствию, поскольку один действительно получает свободу для своего полнейшего выявления в творчестве, а другой остаётся с сознанием правильно исполненного, в полнейшем согласии с совестью, долга. Они снова встречаются, обсуждают подробности завершённой, но всё ещё не оконченной пьесы. Викентий Викентьевич обещает подумать кое над чем, покопаться в своих фолиантах и, как всегда, на всё лето уезжает на дачу сено с мужиками косить. На соавторов нисходит мир и покой.
Он же вновь подаёт прошение о заграничной поездке, точно желает проверить, он всё ещё арестант или нет, ждёт результат. Серёжку с бонной отправляют в деревню. Остаются вдвоём в своей тишайшей квартире. Он не делает ничего, отдыхает. Много гуляют. Болтают чёрт знает о чём. Много спят.
В заграничной поездке снова отказывают, чего он, разумеется, не может не ожидать, давно наученный горьким, оскорбительным опытом. И всё же приходит в негодование. И вспоминает свой незавершённый роман, в котором вершит свой суровый, но праведный суд. И в два дня рождается новая глава о печальном проходимце Босом.
И возвращается к отложенной пьесе. По обыкновению, долго правит её, выверяет детали и мелочи и не может не видеть, что консультации у Вересаева просто необходимы. 26 июля обращается к старшему другу с письмом, просит советов для сцены на Мойке, для Салтыкова. Сообщает, что вместо Сены оказался на болотистой Клязьме. С иронией завершает: “Ну что же, это тоже река”.