Вересаев отвечает без промедления, 1 августа, очень странным письмом. Обнаруживается, что пьеса представляется ему крайне сырой и большей частью вообще неприемлемой, причём приводятся обширные ссылки на друзей-пушкинистов, которые и того, и другого, и третьего не в силах принять. В довершение бед решение принимается фантастическое:
“Несколько раз перечитал пьесу, — и всё яснее для меня стала неприемлемость многих мест. Махнул рукой и решил всё без церемонии переделать, — как бы, по-моему, это нужно сделать. А там будь что будет: может быть, получатся две пьесы, которых совсем нельзя будет согласовать, а может быть, как-нибудь сговоримся. Совершенно заново написал сцену у Геккерена, написал сцену дуэли, совершенно изменил все разговоры Дантеса с Нат. Ник. Кажется мне совершенно лишнею сцена привоза раненого Пушкина. Попытаюсь дать сцену последних часов жизни Пушкина и первых часов после его смерти...”
В общем, проделывается обильный и малообещающий труд, плоды которого Викентий Викентьевич любезно оставляет на своей московской квартире для справок, присовокупив обширные материалы и ссылки, как Михаил Афанасьевич и просил у него. Затем неожиданный драматург продолжает свой отдых на даче, где охотно занимается любым тяжёлым, но физически и нравственно полезным крестьянским трудом.
Михаил Афанасьевич получает письмо с этими неприятнейшими ссылками на вересаевских слушателей, сплошь состоящих из упорнейших записных пушкинистов, то есть людей, абсолютно не понимающих простейших законов искусства, получает у него на квартире материалы и сцены и только разводит руками. Эх! Эх! Ничего иного ни в этих старательных сценах, ни в этих не без нервного нажима сообщаемых замечаниях он не находит, кроме старой-престарой азбучной истины, гласящей о том, что каждый сознающий себя человек должен целиком и полностью отдаваться лишь тому прекрасному делу, для которого призван судьбой.
В сущности, на эти неуместные замечания нечего отвечать, а об этих ученических, неумело написанных сценах нечего толковать, но он не может забыть, какие услуги были ему оказаны Вересаевым, он не может не уважать и не любить старика, несмотря ни на что, и вот он, две недели всё же помедлив, разражается обширным письмом, в котором пытается изложить те неумолимые законы театрального творчества, которые Вересаев нарушает на каждом шагу. Главнейший из них заключается вот в чём:
“По всем узлам пьесы, которые я с таким трудом завязал, именно по всем тем местам, в которых я избегал лобовых атак, Вы прошли и с величайшей точностью все эти узлы развязали, после чего с героев свалились их одежды, и всюду, где утончалась пьеса, поставили жирные точки над “и”...”
В свою очередь, он самым обстоятельным образом проходится по этим злополучным узлам и показывает каждый раз со всей очевидностью, что узел развязан напрасно и с полнейшим незнанием своеобразия сцены. И продолжает, хотя ему едва ли хочется продолжать:
“Я Вам хочу открыть, почему я так яростно воюю против сделанных Вами изменений. Потому что Вы сочиняете не пьесу. Вы не дополняете характеры и не изменяете их, а переносите в написанную трагедию книжные отрывки, и благодаря этому среди живых и, во всяком случае, сложно задуманных персонажей появляются безжизненные маски с ярлыками “добрый” и “злодей”...”
Напоминает предыдущую переписку:
“Я Вас прошу вернуться к Вашему июньскому письму и поступить так, как Вы сами предложили, то есть предоставить мне возможность отделать пьесу (ещё раз повторяю, она готова) и, наконец, отдать её вахтанговцам...”
Прибавляет с тоской:
“Я, Викентий Викентьевич, очень устал...”
Собственно, Вересаеву следует ответить незамедлительно, чтобы прекратить это методическое терзанье друг друга, и ответить только одно: делайте, что хотите, я вам уже это сказал. Но в том-то и дело, что у Вересаева тоже в запасе имеется своя правота, не менее важная, чем у него, и от своей правоты Вересаев не имеет решимости отказаться. Он отвечает через несколько дней и повторяет именно то, что считает важнейшими промахами своего более молодого соавтора:
“Мне ясен основной источник наших несогласий — органическая Ваша слепота на общественную сторону пушкинской трагедии. Слепота эта и раньше была в Вас сильна, а теперь, отуманенному хвалами поклонников, Вам ещё труднее почувствовать дефекты Вашей пьесы в этом отношении...”
И вновь разворачивает свои примечания по поводу Николая, Салтыкова и Геккерена, впрочем, неплохо понимая и сам, что его примечания уже ни к чему. Просто хочется свой вариант отстоять, с которым сжился душой, и он продолжает настаивать на нелепой возможности оба варианта представить в театр. И дописывает письмо уже явно оскорблённым пером:
“Пора бы нам заключить договор о наших правах на пьесу и уточнить наши взаимоотношения как соавторов. Я, например, полагаю, что если Вы считаете себя вправе прочесть пьесу Дикому, так и я вправе прочесть её в пушкинской комиссии...”