– Этого я и сам до конца постичь не способен, – как-то чуть ли не виновато произнес он. – Вычленял-то я… – волхв запнулся, фыркнул не то весело, не то возмущенно – разглядел, небось, ярко нарисовавшееся в Кудеславовом воображении виденье седобородого мудреца, свежующего себя самого, будто кабанью тушу.
Отдышался Корочун, заговорил вновь:
– Вычленял-то я свое целительское дарование; ну, и что там еще к нему надлежит… А получилась ни с того, ни с сего баба. А и хорошо, что так! Сколько я с нею мучений принял – до сей поры дрожь прохватывает, как вспомню. Ну-кось, прикинь: отшельно живущий старец с новорожденным дитятком на руках! Да и позже… Зато с Остроухом и этим вот, последышем, горя не ведал. Как по той приговорке: сперва няньку, а после – ляльку…
Он тяжко вздохнул, отер дрожащими пальцами взмокревшую плешь – словно бы попытался изловить резвящийся на ней очажный отсвет.
Потом сказал:
– Ты, человече, уразумел ли, зачем я тебе все это поведал? Я тебе сокровенное наше открыл, чтобы ты впредь не выискивал в моих речах злые обманные умыслы. Ты ведь, мил-друг, от родительских лона-семени наделен неслабой неявною силой. И я… верней, мы… пред тобою вроде как щит уронили. Такую подноготную приоткрыть – это куда опасней, чем назвать доподлинное имя свое. Неужто и теперь не поверишь в мою искренность?
Кудеслав, наконец, оторвал заклякший взор от Любославы и тяжко уставился на волхва:
– А не боязно тебе, что через меня и нездешние вороги дознаются о твоем сокровенном?
– Не боязно.
Наступив обутой в мягкую сыромятину ногой на каменное ограждение очага, волхв плавно раскачивал над жаркими угольями тускло взблескивающую подвеску.
– Не боязно, – повторил он. – Похоже, нездешние уж вызнали все, что только хотели. Крепко они нас всех заморочили было, крепче крепкого; и за собственным разумом, поди, никто из нас не следил, как то надлежит. Потому-то и одолел меня ворог, вкрадавшийся к самому моему очагу – одолел, хоть я призвал себе в помощь всю безмерную силу Скотьего Бога… Оружье-то отложи покуда – не дай Велес, сам себя покалечишь.
Негромкое потрескивание заставило вятича обернуться к очагу.
На волховской жаровне тлел, наливаясь голубым мерцанием, насыпанный хранильником непонятный песок. От мерцания этого потянулась под самую кровлю струйка белесого прозрачного дыма – потянулась, завилась вервием, и вдруг будто порыв неощутимого ветра накинул ее на Кудеслава.
Размылась, подернулась водянистой зыбкостью сумеречная внутренность волховского жилья. В Мечниковы ноздри плеснуло чистой горечью осеннего увядания; перед глазами заколыхались сполохи теплой, спокойной желтизны – раз, снова и снова… Волхв, наверное, качает свою блестяшку…
Тихие шаги за спиной. Не оборачиваясь, вятич понял, что это Любослава подобралась ближе, словно бы и ей захотелось омыться пряным духом степного ветра, росы, настоянной на поникших травах – всего того, что мерещилось… нет – жило, прорастало, лилось с волховской кудесной жаровни.
А потом Любослава заговорила. Голос ее выстилался спокойно, незамысловато – под стать чародейскому дыму-курению – и Мечнику с первых же слов подумалось, будто это колыбельная. И лишь чуть позже до вятича дошло, что баюкает усталая женщина не голоногого мальца, а его самого.
5
В пронзительной небесной голубизне выписывал медленные круги одинокий ворон. Лениво и редко взмахивая крыльями, он то уходил высоко-высоко, чуть ли не к самому солнцу, то опускался, роняя на бурые осенние травы летучую тень. Зоркая птица высматривала добычу, но степь будто вымерла. Что ж, ворон был стар, а долгая жизнь учит терпению. Степь не бывает безжизненной, надо только уметь ждать.
Ворон умел.
И дождался.
На свалявшейся шкуре готовой к зиме степи появились темные пятна. Они росли, близились, и ворон, круто изломив крылья, заскользил им навстречу. Крылатый падальщик не раз встречался с людьми. И потому один-единственный раз пролетев над этими, конными, отблескивающими железом, ворон безошибочно угадал своим хищным умом: там, куда они торопятся, будет много легкой и безопасной поживы.