— Не знаю… — опасливо обошла, застучала мимо. Он пошел куда глаза глядят. Огромные дома-кубы тянулись на много верст, а один забрался шпилем в облака — не верилось, что такое можно выстроить. Смотрели на Федора тысячи окон, как глаза в метро — слепо, равнодушно, в окнах висели занавески — ромбики, квадратики ядовито-цветастые, у обочин стояли голубые, желтые машины. Кто здесь живет? Хотелось пить и есть. Хотелось посидеть, закрыв глаза, а больше всего — лечь на траву, на опушке, на сыром еще перегное, смотреть вверх, в дымку, дремать и слушать ветер медовый из оврага, где булькает ручей под корнями ивняка… Но он шел и шел, потому что сесть было негде. Всюду в сером уходили вдаль кумачовые пятна, гремели жестяные марши репродукторов, и Федор вспомнил: завтра праздник, и сильнее захотелось к своим. За стеклянной стенкой сидели люди, пили и ели. Федор зашел тоже, куртку снял и положил на стульчик, стал ждать. Но никто не подходил. Сбоку рядом двое жевали, отхлебывали что-то из игрушечных чашечек. Один, моложавый, с проседью, с бородкой, чернявый, хищный, другой — сдобный, плешеватый, с голубенькими глазками. Чернявый говорил, прожевывая: «При Отце всех народов его на курорт отправили бы на Колыму». Сдобный кивнул, откусил от сосиски. «При Отце бы на тебя официант настучал, — сказал он ухмыляясь. — Или — сосед, вон за столиком». — Он мотнул головой на Федора, и Федор встретил тусклый голубенький взгляд, равнодушный, жесткий на добродушной роже. Тошнота, привычная, промозглая, мглой спустилась с потолка, онемел подбородок, рот, он тяжело поднялся, нащупал, взял куртку, вобрав голову, зашагал к выходу. «Посадят, зараза, языкастые, интеллигенция, сволочи, посадят, гады, про это… Про НЕГО!
Бетонный проспект вел чуть в гору, к вокзалу. «Скорее, скорее!» За сизой дымкой плавало солнечное пятно, свистели тени машин, в сером рябили красные размывы и гремел, хрипел, рубил железный марш…
И тут Федора настигло одиночество. Точно все бесчисленные этажи, витрины, манекены, чашечки, подносики, урны, светофоры — все разом замкнулось в бетонном колодце, гигантском, немом, где свой порядок раз и навсегда. Навечно. В колодце Федор не нужен никому. Даже солнце казалось электрическим пузырем, который подвесили над бетонной пустыней просто ради порядка, а не ради травы и деревьев. Хотя они и тут жили еще, но огороженные железом, залитые камнем, и странно было, что на липах вдоль тротуара набухли почки. «Куда ж нам?» — сказал им Федор с отчаянием. Он так устал, что не шли ноги. Он ничего не понимал.
На подходе к вокзалу навстречу шел офицер, и за пять шагов рука у Федора сама дернулась к козырьку, еле он ее остановил. В стройбате старшина говорил;: «Идешь в увольнительную — ворон не лови, приветствуй старших по званию. Устав знаешь?» Кто-то добавил: «А лучше дворами ходить!» — и солдаты засмеялись.
В вокзальной толпе Федор искал глазами военную форму, но не находил. У того офицера орденов не было, а вот у старика около ларька на мятом пиджачишке бряцали медали, справа — орден Красной Звезды и еще какой-то незнакомый. Федор подошел поближе. Старик весь был морщинистый, мосластый, глазки выцвели, Федор с гордостью таращился на его награды, удивлялся: «Как же такие старики воевали?»
«Поезд на Савелово отправляется с шестого пути!..» — заговорил радиоголос, и Федор пошел на посадку.
В поезде он дремал-спал почти до самого Савелова, просыпался, смотрел в окно, смотрел на девчонку напротив и опять закрывал глаза. Девчонка чем-то похожа была на Анку, хотя ее лица Федор точно не помнил, только глаза темно-серые да шею, маленькое ухо, запах тела и сенной трухи, чириканье ласточек под застрехой, румяные вечерние квадратики на Анкином плече, на слежалом сене. А сам он был почему-то еще пацаном в короткой рубашке и полотняных портках, и сено кололо сквозь рубашку, першило в носу, и он смеялся, а Анка превращалась в мамку, которая говорила сонно: «Не балуй, спи, што ли!»
Поезд дернуло, заскрипели вагоны, и все остановилось. Федор проснулся совсем: девчонки не было, выходили последние пассажиры, Савелово! Он вышел на платформу и узнал старые ветлы с грачиными гнездами — первое совсем родное после войны. У него перехватило дыхание, застлало глаза: с Волги медленно всплыл долгий гудок буксира. Пристань мало переменилась, только вместо дощатых сходней построили каменный причал, а речной вокзал остался прежний — деревянный. Федор купил в буфете плавленых сырков, пачку «Беломора» И выпил два стакана ситро. «Беломор», чайки, баржа с щебенкой, серая река — все было прежним. И люди здесь были понятнее, вон хоть та баба в телогрейке или двое мужиков, которые сидели на бревнах и пили, разложив на газете закуску — селедку и обломанную буханку. Но главное — река, большая вода. Лед уже прошел, кое-где проплывали серые ошметки, вокруг свай толкалось крошево, мусор. Репродуктор играл марши, в мазутной грязи торчал обрывок троса, на бревенчатой стене висел синий плакат о спасении утопших.