Читаем С четверга до четверга полностью

Дом Михаила светлел новым тесом, попахивало сладко еловой смолкой, на новой застекленной терраске на стук в дверь вспыхнула лампочка, лохматый мужик в рубахе и кальсонах высунулся в ночь, спросил заспанно-сердито:

— Кого надо?

Вместо правого глаза белел огрубевший рубец, а волосы почти не поседели, черные, спутанные.

— Семенова. Михаила. Михаила Алексеевича…

— Ну я, а тебе чего?

Федор проглотил слюну:

— Это я, Миша…

Михаил взялся за скобу, помолчал, отхаркнулся.

— Кто — я? Нечего по ночам тюкать. Нажрались! Ты, что ль, Венька?

— Я это. Федька.

Кривой мужик еще раз хакнул горлом, вцепился в рукав, вытащил на свет. Живой его глаз буравил, искал, потом заморгал.

— Не признаю… — сипло сказал он, — нет, а может?.. — Федор смущенно улыбнулся, он отстранился, ахнул: — Ты?! Федька? Живой? Неужто ты?

У Федора ослабло внутри, опустились плечи, не стирая улыбки, он жалко снизу вверх смотрел на брата блеклыми выпуклыми глазами. Михаил порывисто обнял, неловко прижал, потянул на терраску:

— Ты? Пойдем в избу. — Он говорил теперь почему-то шепотом. — Нет, не сюда — там пусть спят они.

Он провел Федора в боковушку, включил лампочку. У стены стоял улей, стружки шуршали под ногами: в холодной боковушке, видно, никто не жил.

— Вот садись на табуретку, я оденусь пойду, ну и дела, Господи!

Он еще раз ожег одиноким глазом и вышел.

* * *

Они сидели под стоваттной лампочкой в нежилом прирубке, где пахло стружками, столярным клеем и пчелиным воском. На стене тикал черный ящичек, бегала в нем за стеклом красная дужка. Федор все озирался, отвечал невнимательно: он искал чего-то знакомого и не находил.

— Куда ж направили-то тебя?

— В военкомат.

— Значит, как демобилизованного? Ха! Через шестнадцать годов! Значит, и паспорта нету? Так. Что ж, бумагу какую дали?

Михаил долго читал направление, выписку из истории болезни, шевелил губами, потом отложил, странно глянул, сказал: «Вон оно как!» — и внезапно вышел. Вернулся он с бутылкой самогона и тарелкой кислой капусты. Под мышкой нес полбуханки черного.

— Посуду и здесь найдем. Так, значит, и дом наш посмотрел? Все гнилое, хотел перебрать, а теперь думаю на дрова его пустить, чего там брать-то…

Он все будто чего-то не договаривал, поеживался, как от сквозняка, черный глаз мигал растерянно, вздернулась горько бровь.

— Ну давай, брательник, за встречу: явился с того свету!

— Нельзя мне пить, Миша…

— Врачам не верь! От питья одно здоровье. Давай по маленькой.

Теплым беззаботным кругом пошла голова, кивало, ухмылялось одноглазое лицо — брат или не брат? — тикал черный ящичек красненькой жилочкой.

— А это что?

— Это? Счетчик. Копейки наши считают. За трудодень бывало… Да ты ешь, капуста-то своя, ушел я из ихнего колхоза, ешь!

Федор ел жадно, глотал, не прожевывая. Михаил подлил себе, смотрел, покачивал лохматой головой.

— Оголодал в своей больнице? Меня-то в сорок третьем вчистую, — сказал он с гордостью. — Вот глаза нету, а все могу. На Курской дуге. Слыхал? В танковой я служил, в связи. А тебя где?

— В Польше.

Они помолчали, слышно было, как глотает Федор хлеб, как шуршит дождичек весенний по стеклу.

— Кто вернулся-то? — спросил Федор, отодвигая пустую тарелку.

— Кто? Да почти никто… С нашего году трое из ста, говорят… Вот я да ты, а еще Петька Сигов из Новоселова. На протезе шкандыбает Венька Крюков, старик Юрлов, тоже, он прошлый год только помер. Наших-то мало кого… Валерку помнишь? Зыкиных? Ты с ним в школу ходил.

— Помню…

— Его уже в самом Берлине убило. Саньку Семенова и Кольку, двоюродных, одного под Минском, другого в Румынии, с моего году только я да Гришка вернулись. Помнишь Гришку? На лесопилке работал.

— Нет…

— Давай еще по маленькой!

После третьего стакана Михаил опьянел, стал хвастать хозяйством и вдруг надолго замолчал, потом смущенно спросил:

— Где ж проживать думаешь теперь? На работу тебе надо поступать, Федя. Ты работать чего можешь?

— Не знаю…

Михаил нахмурился, поковырял пальцем сучок в столешнице:

— Твоя-то замуж вышла, я отписал тебе… Мать на нее обиду взяла, ну она и подалась к мужу на завод. В поселке живут, на «Первомайской». — Он глянул, но брат в лице не менялся, слушал терпеливо. — За Тольку Воротникова, моторист он, на войне не был по здоровью, у них и Зойка твоя росла, а может, и не твоя — поди разберись теперь… Ты-то сколь с ей жил? Неделю? Да у них и своих законных трое. Тебя-то когда еще похоронили… Господи, да как же быть теперь? Выпьем еще?

Федор молчал, смотрел все так же терпеливо, будто не про него шла речь.

— К ней пойдешь? К Анке?

— Н-не… Не знаю я… А Зоя в сельпе?

— Да. Завтра позовем ее, поговорим, посмотрим, устроишься. Ты не думай, что я…

— Не надо. Пойду я уже…

— Куда «пойду»? Окосел уже?

— Не знаю… На пристань…

— Сядь! Давай допьем ее… Да сядь ты! Тут без поллитра не разберешься. Ложись, здесь и поспишь на стружках, я тебе одеялку дам. Завтра поговорим кряду — и дело. Документ-то спрячь — я-то верю, а другие… Шестнадцать лет без памяти! Другие-то нипочем!.. Да и я не прост, но верю!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Лысая певица
Лысая певица

Лысая певица — это первая пьеса Ионеско. Премьера ее состоялась в 11 мая 1950, в парижском «Театре полуночников» (режиссер Н.Батай). Весьма показательно — в рамках эстетики абсурдизма — что сама лысая певица не только не появляется на сцене, но в первоначальном варианте пьесы и не упоминалась. По театральной легенде, название пьесы возникло у Ионеско на первой репетиции, из-за оговорки актера, репетирующего роль брандмайора (вместо слов «слишком светлая певица» он произнес «слишком лысая певица»). Ионеско не только закрепил эту оговорку в тексте, но и заменил первоначальный вариант названия пьесы (Англичанин без дела).Ионеско написал свою «Лысую певицу» под впечатлением англо-французского разговорника: все знают, какие бессмысленные фразы во всяких разговорниках.

Эжен Ионеско

Драматургия / Стихи и поэзия