Было оно километрах в десяти от Бортникова — хутора лесного, — синее-синее, но черное под берегом, и все в рыжих торфяниках. Шли они туда мхами, болотами, меж редких худосочных сосенок. Ронгва — ледяная корка в болотах — еще не растаяла, держала, и шли они с отцом над топью твердо, легко, давили мороженую клюкву по кочкам, а на перекуре — собирали ее и сосали вместе с пресным ледком — жажду утоляли. Спали в шалаше, на хвое, сухой утренник щипал губы, утки свистели по звездам над самым лесом. Вот бы куда забраться и заснуть надолго, на тыщу лет… А на другой день нежданно из черноты еловой вышли на синий свет озера; недвижная вода купала высокое облако, опрокинутые ели стерегли тайную глубину, щука ударила в заливе, и круги побежали до самого зенита, где плавало солнечное пятно.
Тешелево озеро — вот как оно называлось. Первое, а за ним много других, безымянных.
Деревня Хорошово и до войны была небольшой, а сейчас изб восемь осталось. Стояла она на хорошем месте — на бугре над ручьем, близко к огородам подступал густой сосняк. На задах у одного дома две девчонки сажали картошку, Федор спросил, где можно молочком разжиться, и старшая сказала:
— В крайней избе спросите, на выходе, справа, а мы не держим.
Он еще раз глянул на них, хотел попросить хлеба, но не стал.
Крайняя избушка — невеликая, ветхая, но вся чистенькая какая-то, стояла на отшибе. На крыльцо вышла бабушка в чистом платке, такая же маленькая и чистенькая, загорелая, глазки-василечки — живые, умные. Она всмотрелась из-под руки, ответила:
— Продавать — не продаю, а так испей, молоко утрешнее, свежее.
Сидя на приступке, Федор пил молоко прямо из кринки, жевал домашний духовитый хлеб с привкусом печного уголька, наслаждался, отдыхал.
— Автобус нынче не пошел, куда ж ты в одних ботиночках шагаешь?
— В Рождествено в военкомат.
— А сам-то откуда?
— С Устья.
— Чей же там будешь?
— Семеновых.
— Не Ильи ли?
— Не, это какого? У отца старшой братан Илья был.
— Так не Лексея ли ты сын?
— Я. А вы его знавали, бабушка?
— Как не знавать… У меня сноха сама устьинская, родами померла… еще до войны энтой окаянной померла. А внучок-то остался, отрада наша… Илья-то был чернявый, а твой-то батя посветлее, как же не помнить — мы на престольный к вам, бывало, ходили, гостили не раз в Устье-то… Отец-то жив?
— Не, еще до войны помер.
— Так, так… Помер. Мой-то хозяин тоже до войны помер, царство небесное, в котором году — не помню, а сынов двое на войне убило, только дочь осталась, в Калинине живет. В военкомат, говоришь? В таких годах, а все воюете… Мой-то старший моложе тебя был, на этих — как их? — на «катюшах» служил. Тоже офицер был…
Федор пил молоко, слушал, смотрел туда, где дорога опять убегала в лес, в сосны; голос бабушкин — мирный, глуховатый — ничему не мешал, над лужком за деревней плавали, снижаясь, плакали-кричали два чибиса. И все заглохло от рева, который вспорол небо: слева из-за леса росли, уходя в зенит, две белые стрелы — следы двух реактивных, и третья их догоняла, догнала в высшей невидимой точке, перегнав гром, который эхом затихал за горизонтом. Федор, задрав голову, все ждал еще чего-то, бабушка вроде и не слышала ничего, не видела.
— …Илья-то был непутевый, — говорила она задумчиво, — но девки его любили, ох как любили! А Лексей хозяйствовал — отец-то ево — тоже Лексей — на Сози муку молол, да мельницу у его сожгли, кто их знает, кто это…
— Полетели! — сказал Федор с тревогой и восхищением.
— Кто?
— Самолеты — вон след-то. Ну и высота!
— Какой год все летают… Не хошь еще молочка-то?
За Хорошовом был перелесок, а потом — поле, вспаханное под лен, и здесь, на просторе, Федор присел на кучу щебня, снял кепку.
Сгорбившись, прищурившись на блике в луже, он расслабил руки и плечи, словно вышел из-под бомбежки. Внутри все еще стоял реактивный гром, но все тише, дальше, и дрожь стихала. А бабушка и не заметила ничего. Да, вот и живут люди, все равно живут, лен сеют, картошку сажают, собираются на праздник либо на поминки, мирно живут, не суетятся… Чего эта бабушка знает, того не расскажешь, ничем ее не испугаешь, не удивишь, а глаза-то добрые-добрые, старые, но все видят…
Федор поднял голову, огляделся: вот с этих мест или чуток подале надо было сворачивать к северу, если на озера идти. Сперва по просеке, а дальше — гарь, а за ней мхи, клюквенники…
За Тешелевым озером было озеро Глубокое, с островами. Там испокон века жили лесные рыбаки, окуней черпали пудами, возили по зимнику в Тверь. Летом до них и не добраться — сколько кругом болот, а в болотах — окна: ввалишься, и не найдут. Отец говорил, что мужики эти страшные, нелюдимые, но если заблудишься — не гонят, черникой напоят, помогут выйти. Боле всего дорожат они водкой — магазина у них нет и не было — какой туда завоз? Муку завозят тоже зимой, хлебы пекут сами. Как бабушка эта.
«Чего мне сегодня в Рождествено делать? — думал Федор лениво. — Военкомат закрыт, ночевать негде. Чего я там потерял?»