В какой-то момент мне придется выйти из машины, пройти по дорожке, открыть дверь и войти в дом. Придется закрыть за собой дверь: я останусь внутри, а он – снаружи, а потом он пойдет обратно по дорожке от дома, снова сядет в машину и уедет. Я отправлюсь к себе в комнату, лягу на кровать и примусь гадать, случилось ли все это на самом деле, или же я все это насочиняла, и как я ко всему этому отношусь.
Он останавливается и выключает двигатель, и мы снова таращимся на наши руки. Я не поднимаю взгляд, потому что, если я это сделаю, он, наверное, сделает тоже самое, а что, если он меня поцелует?
Тогда я могу просто разлететься на миллион сверкающих и ярких частичек света.
Я хочу, чтобы она подняла взгляд. «Подними глаза, – думаю я. – Подними глаза. Подними».
У меня жужжит телефон, и мы оба вздрагиваем. Это будильник, уведомляющий, что у меня осталось лишь тридцать минут до того, как все вернутся домой.
Она даже не дожидается, пока я его выключу, роняет мою руку, словно это горячая картофелина, и выскакивает из машины. Очарование мгновенно исчезает, а я сижу и думаю: «Какого черта я делаю?»
Я едва не уезжаю, но тут же вылезаю из «Ленд Ровера», а она уже на крыльце. Впервые за весь год я чувствую, что наступает осень. Воздух прохладный, и от этого я думаю о кострах, но рука у меня еще теплая. Я сую ее в карман, и она обжигает мне кожу сквозь джинсы.
Либби говорит:
– Спасибо, что довез меня до дома.
И я явственно слышу – она волнуется.
Я смотрю ей прямо в глаза.
– Ты самая удивительная из всех на свете. Ты другая. Ты – это ты. Всегда. Кто еще может так сказать, кроме разве что Сета Пауэлла, а он дурак. А ты, Либби Страут, вовсе не дура.
Она упирает пальчик мне в грудь.
– Я действительно тебе нравлюсь.
– Что?
– Джеку Масселину нравится толстушка, но ты еще не до конца это осознал.
«Ладно, – думаю я. – Посмотрим, что и как пойдет».
– Я не говорю, что ты права, но что если я это осознаю?
– Тогда, похоже, нам придется с этим что-то делать.
С этими словами она заходит в дом и закрывает за собой дверь.
Я стою в прихожей, и сердце у меня то выпрыгивает из груди, то замирает. Я слышу его по ту сторону двери. Я чувствую его там. Я точно определяю момент, когда он уходит: две минуты спустя, потому что воздух вокруг меня снова становится нормальным, а не опасным и насыщенным электричеством, из которого в любую секунду может ударить молния. Когда он уезжает, сердце у меня по-прежнему рвется из груди.
Я думаю рассказать об этом, когда мама передает салат, когда Дасти декламирует строчки своей роли из «Питера Пэна», когда папа передает макароны с сыром: «У меня прозопагнозия. Это официальный диагноз. Меня сегодня проверял невролог».
Никто не знает, что меня целый день не было дома, кроме Маркуса, который все время выдает штучки вроде: «Я сегодня позвонил домой, но трубку никто не снял. Ты что же, спал, Джек? Ты, наверное, заснул, да? А то обязательно бы снял трубку?» Он провоцирует меня на ответы, пытаясь вывести из себя. Когда мама с папой не видят, я показываю ему средний палец.
Папа все-таки замечает и говорит:
– Эй! Только не за столом.
Мне хочется сказать ему, чтобы он помалкивал. Хочется сказать: «Уж кому-кому, а не тебе другим выговаривать».
Но я в каком-то странном приподнятом настроении, несмотря на доктора Амбер Клайн и на свои испорченные мозги. Так что я не говорю ни слова ни отцу, ни Маркусу, что гораздо больше, чем каждый из них заслуживает. Остаюсь замкнутым в себе, заново переживая поездку туда, потом путь домой, наши переплетенные с Либби руки, как она мне улыбнулась и как сказала:
«Тогда, похоже, нам придется с этим что-то делать».
После ужина я сижу в подвале и работаю над роботом «Лего», пытаясь целиком погрузиться в процесс создания чего-то, но единственное, что я создаю, – это величайшую в мире кучу разномастных деталей от робота. Здесь начинается самый трудный этап моего проекта. Как только я точно понимаю, что хочу собрать, остается лишь выбрать нужные детали и соединить их вместе в правильной последовательности. Но сейчас у меня не клеится. У меня в голове пятьдесят мыслей о пятидесяти разных роботах, но ни один из них мне или не подходит, или недостаточно оригинален.
Я слышу чьи-то шаги, и с лесенки раздается голос:
– Ты и вправду болел сегодня?
– Ерунда, не грипп.
– Хочешь об этом поговорить?
– У меня все нормально.
Он подходит ко мне и принимается перебирать детали, разбросанные на рабочем столе и на полу. Я спрашиваю:
– Хочешь о чем-нибудь поговорить? Люди все такие же вредные?
– У меня тоже все в порядке. Я – Питер Пэн.
И тут я все понимаю. Ему хочется побыть в настоящем. У плохих полос в жизни есть особенность всегда возвращаться и делать это слишком часто.
Я поднимаюсь к себе в комнату и вылезаю в окно, потом на дерево и на крышу. Ложусь на спину и гляжу в небо. Я думаю, что это то же самое небо, на которое я смотрел в шесть лет, еще до того. Вообще-то тем же самым небо быть не должно из-за того, что случилось. Оно должно выглядеть совершенно по-другому.