Возвратившись домой, Столбушин сказал жене:
— Духовной я не сделал.
— Как хочешь, — ответила та и пожала плечами.
«Как хочешь? А зачем глаза рассердились?» — подумал Столбушин.
После недолгой паузы он сказал:
— Да ты не бойся, я через две недели опять в город поеду. Тогда все оформлю.
— Как хочешь, — снова повторила жена.
Через две недели Столбушин действительно вновь поехал в город, но и на этот раз, поговорив лишь с нотариусом, он духовной не сделал. Два дня он поджидал, что Валентина Михайловна спросит его о результате этой его поездки, и горел от какого-то еще нового для него злорадного чувства. Но Валентина Михайловна по этому поводу не обмолвилась даже и легким намеком. И это опять-таки его рассердило. Потеряв всякую надежду дождаться от нее расспросов по этому поводу, он наконец не выдержал и однажды за вечерним чаем сообщил ей, злорадствуя своему обману:
— А я ведь духовную-то сделал! Оставлю все тебе одной! Слышала?
И пытливо глядел в ее глаза. А Валентина Михайловна думала в эту минуту:
«Что мне ему сказать? Поблагодарить — гнусно. Промолчать совсем — тоже как будто нехорошо! Что же мне ему сказать?»
Растерявшись посреди противоречий, она кончила тем, что и теперь уныло повторила:
— Как хочешь!
Он злобно подумал:
«А я ничего не хочу».
И сказал вслух:
— Поблагодари хоть меня-то!
Из глаз Валентины Михайловны закапали тихие слезы. Низко опустив голову, она молчала.
С первых дней августа недуг Столбушина видимо быстрым ходом пошел вперед. Он похудел еще больше, точно весь высох. Кожа его лица стала темно-серой и морщилась, в глубокие складки. Часто теперь тошнило его даже и от жидкой пищи, и к болям в желудке присоединились теперь мучения от голода. Его мозг беспрерывно думал о пище, и в дреме ему грезились дымящиеся груды ростбифа, белоснежное тело поросенка, залитого сметаной, пахучие тушки жареного гуся, начиненного капустой, жирная слойка яблочных пирогов, серые зерна осетровой икры, осыпанные зеленым луком.
И, томимый этими искушениям, он тяжко стонал. Порой он не выдерживал искушения и, проснувшись среди ночи, шел босой, осторожный, как вор, в столовую к буфету, как пес, по запаху отыскивал припрятанные после ужина куски и, давясь, содрогаясь, набивал ими рот, чтобы вскоре же упасть в припадке удушливой рвоты, пугая дикими вскрикиваниями весь дом, оглашая тьму точно звериным ревом.
Чтобы не мучить себя зрелищем, как едят здоровые люди, он обедал уже один у себя в спальне, безвкусно и с гримасой глотая бульоны, похожие на лекарство, жидкие кисели, кашицы пресные, как вата. А иногда, встретясь с Ингушевичем вечером, он ни с того ни с сего спрашивал его, блестя жадными глазами:
— Вы чего ели сегодня за обедом?
И когда тот, пряча от него глаза, почти конфузясь, отвечал ему: «Индюшку», — он начинал ненавидеть Ингушевича всеми силами души за то, что тот еще мог есть жареных индюшек.
Потихоньку от жены он целыми часами читал порою поваренную книгу, выбирая места, где описывались самые тяжелые, труднопереваримые блюда. И представлял себя самого в положении волка, умирающего от голода рядом с только что зарезанным, жирным и еще дымящимся бараном. Характер его стал до того мелко-придирчивым, раздражительным и нудным, что Валентина Михайловна, теперь уже не стыдясь своих дум, порою мысленно вздыхала:
«Хоть бы его Бог прибрал скорее!»
И, к своему ужасу, каким-то вновь народившимся в нем чувством он ясно читал в ней эти ее мысли и скрежетал зубами, коченея от гневного холода. Впрочем, теперь он всегда зяб, и его спальню ежедневно протапливали на ночь перед самым его сном.
Черные были эти его сны.
Утром за чаем, в день зачатия Иоанна Крестителя, 23 сентября, Ираклий крепко повздорил с поваром. Спор возник на богословской почве. Повар, особенно чтивший Крестителя, высказал, что день зачатия празднуется, как один из двунадесяти праздников.
— Ты подумай, — кричал повар на всю кухню, потрясая перед Ираклием указательным перстом, — ты подумай только, кто обещан миру в этот день? Предтеча! Так как же это не двунадесятый праздник?
— И все-таки это не двунадесятый праздник! — стоял на своем Ираклий. — И даже совсем не праздник. Давайте проверим по календарям! Хотите?
— Нет, ты подумай, кто обещан миру, — кипятился повар. — 23 сентября! Конечно, этот день чином поменьше Благовещенья, но все-таки огромный праздник.
В полемическом задоре возвеличивая значение Крестителя, которого, впрочем, Ираклий совсем и не умалял, повар высказал мысль, что и мать Крестителя была тоже «вроде как дева».
На что Ираклий презрительно, как показалось повару, хмыкнул губами и задал ему фарисейский вопрос:
— Что значит ваше выражение «вроде как дева»? Выражайтесь абсолютней!
Эти-то его слова собственно и послужили началом самой необузданной ссоры. Ибо повар после этих его слов побагровел всем лицом и, задыхаясь, выкликнул:
— Да что ты магометанин? идолопоганник? или столовер?
А Ираклий бешено завизжал:
— Я, по-твоему, идолопоганник? Сам-то ты иезуит!