После этого повар позволил себе замахнуться на Ираклия тяжелой кастрюлей, и Ираклий бомбой выскочил из кухни, смертельно напугавшись. От стыда за это бегство и трусость гнев Ираклия возрос, и он неистово крикнул в окно повару:
— Вавилонская блудница!
На что тот ответил, высунув в окно побагровевшее лицо:
— Я тебе за Ивана Крестителя бакенбарды-то расчешу!
Снова ощутив смертельный испуг после этой угрозы повара, Ираклий, семеня ножками, побежал к Валентине Михайловне и, задыхаясь, сказал:
— Барыня, он меня убить хочет.
— Кто этот ужасный он? — спросила Валентина Михайловна, улыбаясь.
— Повар. Он меня кухонным ножом зарезать может. Ножи-то у него вон какие!
— Да за что он вас зарежет? — опять улыбнулась Валентина Михайловна.
— А если он считает меня за идолопоганника?
Валентине Михайловне пришлось идти в кухню и мирить Ираклия с поваром. Сегодня потихоньку от мужа она позвала к обеду гостей, а ссора прислуги могла помешать благополучию обеда. Добившись как будто самого искреннего примирения и заказав обед, она прошла затем к мужу.
За эти последние дни она часто раздражалась на него и потому чувствовала себя сейчас страшно виноватой перед ним. Да и секретное от него приглашение на сегодня гостей тоже удручало ее.
Столбушин сидел за письменным столом в кабинете и сосредоточенно подсчитывал что-то, когда она вошла к нему. Лежащий перед ним лист бумаги был весь испещрен кривыми цифрами. И весь вид мужа показался Валентине Михайловне ужасным. Втянутые внутрь, покрытые зловещими буро-серыми пятнами, щеки его походили на щеки, окоченевшего трупа. Увядшие губы обвисали в злой, похожей на маску, гримасе, глаза глядели холодно, жестко и, пожалуй, как-то до жуткости проникновенно. Казалось, он все видел теперь, каждую самую затаенную мысль постороннего ему человека, все знал, все до самых глубин и все тяжко, удушливо презирал.
— Ну, что… что скажешь? — чуть пошевелил он губами, слабо кивая жене.
Та смотрела на него молча. Ее всегда розовое, радостное и полное жизни лицо как-то потухло, точно одно его дыхание уже убивало жизнь. Бесконечная жалость к нему проснулась в ней. Ей захотелось стать перед ним на колени, прижаться к его рукам и покаяться перед ним в самых затаенных, мимолетных думах. Сказать ему, слезами купив прощение: «Вот и на сегодня, потихоньку от тебя, я пригласила в дом твой гостей, потому что мне наскучило целые месяцы быть при тебе сиделкой! Прости меня за мою слабость!» Но в то же время ее томила мысль: «Да разве же можно говорить о таких вещах? В особенности с ним».
Он вдруг стряхнул с губ гримасу и сказал:
— В эти последние дни я видел, тебе скучно со мной, ты хоть проехалась бы куда-нибудь…
— Нет, не скучно, — ответила она, — мне нисколько не скучно.
— Ну, как не скучно! — Он поморщился, втягивая и без того впалые щеки.
— Быть подле тебя, это — моя обязанность, — настойчиво повторила она.
— Скучная обязанность, — поправил он ее.
Она опустилась в кресло, ощущая во всех членах неловкость, точно она выходила на сцену.
— Я зашла к тебе, чтоб справиться о твоем здоровье, — сказала она, пытаясь сделать свои глаза приветливыми, между тем как ее томили ужас, тоска и скорбь.
Он ничего не ответил и понуро молчал. Можно было подумать, что он дремлет. Она почувствовала холод в руках и боялась пошевелиться. Он как-то перевалился набок, вскидывая ногу на ногу и сипя.
— Ты, конечно, — вдруг заговорил он, — выйдешь замуж, когда я умру, и хорошо сделаешь, конечно. Ты еще так молода и так… прекрасна, — с трудом выговорил он это последнее слово, — но я хотел бы обратиться к тебе с большою просьбой…
Он сипло задышал, видимо борясь с собою и волнуясь.
«С какою просьбой?» — хотелось спросить ей, но губы не повиновались, ей было тяжело и страшно.
— Я хочу просить тебя не выходить замуж, — выговорил он, — только за…
Он замолчал, ибо его губы свернулись в непреодолимую гримасу.
Ей стало холодно от ожидания и тоски.
— Ты за кого хочешь, выходи замуж, — поправился он, — но только не… за Ингушевича, — наконец выговорил он, видимо с трудом одолев препятствие. — Я прошу тебя, — выговорил он почти с мольбой.
Она молчала, потупив глаза, бледная, оцепенелая.
«Почему? — хотелось спросить ей с тоскою. — Почему?»
Но она тягостно молчала, бессильно опустив обтиснувшие руки, словно погружаясь в холодную, темную и жуткую пустоту.
— Ты мне не можешь дать обещания на этот вопрос? — опять спросил он почти вкрадчиво, словно ползая по ней умоляющим взором. И, свильнув глазами, продолжал: — Видишь ли, я считаю Ингушевича слишком для тебя неподходящим, слишком молодым, слишком непрактичным, что ли, слишком мелким по его коммерческой фантазии…
Он замолчал, обессилев, уставясь на ее лице упрямым неподвижным взором.
— Видишь ли, — заговорила она после долгой-долгой паузы, чувствуя, что надо прервать молчание, заминаясь на словах, — я никогда серьезно не думала («разве и не думала?» — мелькнуло в ней), — да, не думала, выйду ли я замуж, а тем наипаче — за кого именно. — Ее губы сердито передернулись.
Он не сводил с нее глаз.