— Знаешь, ляг. Ну, не уснешь, все-таки отдых… — испугалась нечаянного сходства и низким, опять не своим, тети Маришиным голосом: — Я-то выспалась у Наташи. Твое белье шерстяное достану, — подошла зачем-то к шкафу, спохватилась: в нем все дышит мамой. — Ложись. Я сейчас… — и вышла, так лучше обоим.
В кухне еще копошился хозяин.
— Кипяточку, что ль?
— Нет, спасибо. Спасибо за все… спасибо. Отдыхает папа. — Вдруг представила, как он стучал в ту комнату и крикливая новая жиличка…
— Я аккурат на крыльце лед скалывал, глядь — бравый такой военный. Очень из себя хорош Кирила Николаич, как молодой.
Хорошо, что Ефим Карпович, лучше, что он спокойно, с удивительным своим тактом…
— Я давал телефон, а Кирила Николаич «не надо, говорит, побежит бегом, еще застудится. Подожду».
— Давно… папа?
— Не так… Щец я разогрел, свининку с картошечкой покушали, чаек после… Побеседовали недолочко, побрились, постриглись… Здоровьем-то крепок, говорит. И на взгляд.
— Да. — И только тут подумала, что и верно: хоть и худой, и глаза от ветров и бессонниц набрякли, а не сравнишь с тем, какой приехал в восемнадцатом.
Отец лег на ее кровать, а не на свой диван. Лежал неподвижно, лицом к стене. Она знала, что он не спит, но ходила как можно тише и не заговаривала, — ничем ему не поможешь.
Подходило время завтракать и отправляться в дорогу. Все у нее было готово уже, закипал кофейник на керосинке. И тут сон одолел отца. Она услышала вдруг неровное тяжелое дыхание, он застонал и проснулся. Но лежал так же, лицом к стене, пока она осторожно, как будят усталых, не сказала:
— Без десяти четыре, папа.
Он умывался, одевался, их разделяла ширма с аистами, разговор о насущных мелочах — табаке, носках, портянках — шел легко. Неужели так и останется? Так… врозь?
— Скажешь, когда наливать кофе.
— Пожалуйста, уже.
Отец подошел к столу.
— Доброе утро, Виташа. — Первый раз они взглянули в глаза друг другу, он обнял ее и, не отпуская, прижался головой к голове. — Она вернется. И мы поможем ей забыть дурной сон.
Дурной сон?.. «Всю жизнь с ним промучилась… Точно каменный гость, всех пугал…». И в письме: «Когда приедешь, буду совершенно счастлива…» Поможем забыть? Нет. Как сказать? Ничего нельзя сказать. Легонько погладила его плечо.
— Цветок может быть только цветком. И ничего другого ни требовать, ни ждать нельзя.
Если б он читал ее письма, слышал грубые циничные слова… А может быть, слышал не раз?.. И все-таки ждал, надеялся…
— Ты видела ее в «Сильве»?
— Да. Удивительно. И Станислав считал… — О Сильве могла говорить без оглядки, щедро, не кривя душой.
Может быть, потому и спросил отец? Он чуть улыбался, слушая, и она чувствовала, как за ее словами ему видится что-то свое.
Рассказала про вечеринку — там в поведении матери не было ничего хоть чуть сомнительного. И про Озаровского:
— Простить себе не могу.
— А могла ли ты помочь? Только чувством, а его не было. Он понимал все лучше тебя. А ведь я, при немалом опыте, не представил в полной мере сложности. При отступлении от Уфы меня бы, естественно, просто расстреляли, если б не политрук — солдат, с которым вместе бедовали при главковерхе Керенском, в одном бою были ранены…
И вдруг оказалось столько еще недоговоренного.
Шли по ночному городу, даже перебивали друг друга, боялись упустить важное, необходимое.
— Весной сдам за второй курс…
— Поживи здесь до урожая, до осени…
— Не видеться до осени?..
— Потерпим. Теперь не отрезаны, и не на фронте. Очень голодно в России. Здесь даже не представишь… И несуразицы еще…
— Ты Ольге сказал, чтоб весь мой сундук?..
— Конечно. Ты говоришь: кажется, полюбила. Вот это «кажется»… Привязанность и любовь — не одно и то же.
— Понимаю.
Отец продолжал свое:
— В любви бывает всякое: гнетущая тяжесть, обида, отчаяние, неистовая ревность и злоба, горчайшее горе — все. Только не скука.
— Мне с ним не скучно.
Он опять, будто не услышал ее:
— В семнадцать лет замуж рано. В семнадцать все обманывает.
«Ведь мама вышла семнадцати».
— А потом… Ни уважение, ни страсть, ни долг, ни даже все это вместе — не всегда любовь. Подожди. Приедете в Москву… Подожди. Станислав любит — знаю. Он говорил только о тебе и проигрывал в шахматы. Говорил мне, потому что ты не слушала, тебе было скучно.
— Ну, это давно!
— Я только прошу: подожди. Приедете…
— Да! А преподавать ты будешь в Москве?
— Не знаю пока. Станиславу передай: бесконечно, всей душой ему благодарен.
— Да, скажу. А ты Ленина видел?
— Нет. Хочется увидеть. Необъяснимо, но, видишь ли… Это совершенно необъяснимо, он вызывает не только глубочайшее уважение, доверие. Далекий, никогда не виденный, вызывает, странно сказать, любовь. Сильное, родственное, что ли, чувство. Сначала я с удивлением отмечал это в других… Хочется увидеть.
Отец замолчал. Она ждала, не хотела перебить его мысль.
— Хочется увидеть. Вероятно, история не знает государственного деятеля с таким обаянием справедливости. Это чувствует весь мир. Счастье, что у руля не только гениальный ум, но и великое сердце. Человек.
Опять он долго молчал.