В то же время он говорил охотно. Отводил ли он душу или он просто через меня хотел напомнить о себе общественным деятелям, на которых он сильно рассчитывал? Наши беседы затягивались. Вместе с угрюмостью в нем была видна надежда. Предвидел ли он или просто чувствовал, что ему еще придется сыграть роль, но он постоянно говорил на тему об общественном мнении, об общественных деятелях. Бывая у него, я каждый раз получал впечатление, что он доволен моими визитами; подробно расспрашивал о настроениях. <…>
В двух веках: жизненный отчет
[В 1904–1905 гг.] мне довольно часто приходилось бывать и подробно беседовать с Витте. Поводом к знакомству послужил сборник «Нужды деревни», экземпляр коего я ему послал с благодарственным письмом за доставленные нам материалы С<ельско>х<озяйственного> совещания. По проискам Плеве оно тогда было уже закрыто, и крестьянский вопрос передан в ведение исконного врага Витте – Горемыкина. Витте пригласил меня к себе и поразил не свойственной тогдашним сановникам непринужденной простотой, переходившей в грубоватые манеры, и демонстративной откровенностью, желанием отгородиться от того, что вокруг совершается, в особенности от Плеве и от войны, которую он тщетно старался предотвратить[149]
. Во время беседы он порывисто вскакивал с кресла и шагал по кабинету, широко раскидывая длинные, как бы развинченные ноги и, с полуслова улавливая мысль собеседника, постоянно перебивал его и сам, неприятным гнусавым голосом, бросал отрывистые фразы, требовавшие усилий, чтобы раскрыть их содержание. Блестящей особенностью его была интуиция, и сам он уверенно утверждал, что основные начала политической экономии «есть просто пустяки и выдумка людская… (Современная реальность не подтверждает ли столь еретический взгляд?) Государственному банкиру прежде всего требуется уменье охватывать финансовые настроения». Эта особенность, служившая возбудителем и источником творческой мысли, резко выделяла его на фоне бюрократии, утопавшей в бумажном море и поглощенной заботой о форме, о стилистике. Он стилистику и форму совершенно игнорировал, и она его тоже невзлюбила: речь его, как и письменное изложение отличались неправильностью и были тяжеловесны. Немало пришлось после его смерти поработать над толстыми тетрадями его воспоминаний, чтобы придать им некоторую стройность и последовательность[150]. На мой взгляд, он был самым выдающимся государственным деятелем дореформенной России. Какое бы место он ни занимал, он делал его заметным, осуществляя благочестивое пожелание поговорки, что не место красит человека, а человек место. В его карьере не было ничего случайного: неуклонно повышаясь, он раньше или позже должен был дойти до поста министра. Но историческое имя доставила ему удачно сложившаяся обстановка, для которой он оказался наиболее подходящим человеком. На пост министра финансов он призван был в 1892 году, то есть в момент перелома общественного настроения, когда, как уже упоминалось, неспособность власти справиться с последствиями неурожая властно поставила в порядок дня вопрос о переходе России к более развитым экономическим формам – к капиталистическому строю, в свою очередь требующему правового порядка. Для осуществления такой задачи, естественно, больше годился бы представитель нарождающейся промышленности, но такая мысль показалась бы кощунственной властвующей бюрократии, представлявшей кровь от крови и плоть от плоти дворянства, которому индустриализация России грозила окончательным разорением. Витте очень кичился дворянским происхождением, а в душе был настоящим разночинцем. Все его симпатии были на стороне неограниченного самодержавия, а «ум привел к заключению, что другого выхода, как разумного ограничения, нет». Такая двойственность и должна была разрешиться беспринципностью, значительно обостряемою тем сопротивлением, явным и еще более тайным, которое на каждом шагу встречали смелые экономические реформы. Конечно, противодействие давало новую пищу «заключениям ума», но желание преодолеть препятствия, разрубить гордиев узел противодействий еще сильнее влекло симпатии к неограниченному самодержавию и приводило к старому компромиссу: «Король неограничен, пока творит нашу волю». Этот компромисс давал ему в руки равное оружие для борьбы с противниками. Таким образом, все оказывалось в порядке и заключения ума нисколько не тревожили, пока счастье борьбы не изменило и не дало им торжества над симпатиями.