С кипящей преисподней в уме Айрил бродила по границам комнаты, осматривая тщательно проверенные щербины в штукатурке, решая, куда запустить зонд. Дольше всего задержалась она у террариума под окном, где нежился Херби — чешуя, безмолвие и древнее откровение. Херби сказал бы ей, что делать. Она подняла жалюзи. За потрескавшимся асфальтом парковки ниже по травянистому склону под прямыми углами к Трассе 9 тянулись шесть прямейших полос непререкаемой скорости, таких же знакомых, как тыл ее руки, и столь же гипнотических, глубинный соблазн движущихся предметов (даже на таком расстоянии сквозь стекло проникал гул их проезда, чтобы услышать этот звук, ей приходилось уделять внимание, — вневременный прибой ее жизни), вездесущая, всезахватывающая возможность аварии, кляксы цвета на окружающей однотонности, впрыскивания первобытных наркотиков в телесные организмы, притупленные скукой. Мгновение рассматривала она свои ногти в честном оконном свете — драный тусклый боевой порядок; нужно бы ей диету поменять, надо есть больше «Джелл-О». Она шагнула к телевизору и сменила канал. Херби сказал свое слово. Тощие парни в обтягивающей коже скакали, тряся волосами, гитарами, булками своими, сцена увита грозовыми тучами дыма, пронзенными разноцветными прожекторами, драконьи языки пламени ревут из труб минометов за безумным голым барабанщиком. Она выкрутила громкость, поудобней устроилась в отцовом кресле, завороженная одновременно битвой бесовских банд и бездушным челночным движеньем потока машин за ее окном, суетливые глаза перескакивали с одного экрана на другой, ждали, чтоб в той либо другой среде появился хоть какой-нибудь симпатяга. Никакой конкуренции. Сорок пять минут дежурства за стойкой предложили ей сморщенные картофелины такого количества голов жирных дальнобоев и лысеющих супругов, что хватило б на неделю тошноты, поди увернись от блевоты их дыханья, изо ртов у них вместе с дурацкими словами вырывается сам выхлоп дороги. Раздутое уродство земли, карамелизованная кукуруза. Чтобы скоротать время, обернуть время в оборот развлечений, увеселялась она тем, что играла с мужчинами, помыкая ими — невиннейшим манером, разумеется: ее смены в конторе сравнимы были с периодами исследований в лаборатории, где она экспериментировала с относительно недавним открытием эротического «я», особенно — влияния ветряной силы женского тела (ее собственного) на беззащитные просторы мужского ума. С одним парнем она, бывало, расстегивала пуговку-другую на блузе, подавалась чуть дальше к нему, чем было совершенно необходимо; с другим подражала его выговору, отвечала на историю его жизни (его фантазию) выдуманной историей своей, подробность за подробностью. Она была услужлива, она была мила, она проникала в эти одурманенные головы и переставляла там мебель. Когда за ними закрывалась дверь, она забывала их фасады. После дюжины или около того помнила она от силы одного, славная улыбка, славные руки, напоминал ей знаменитого актера, который ей иногда нравился, расплачивался наличкой, купил кусок ирисочной помадки и стоял прямо у стойки, жевал, покуда не дожевал. Он ее веселил. Но и что с того?
Когда наконец-то вернулся отец, она была машиной, уместные ответы на его реплики, до хруста учтивая, профессиональная дочь, знающая, как принять заказ. Она отдала честь, ее отпустили.
Прогуливаясь вдоль южной аллейки, заглядывая на ходу в окна — спорт мотельной жизни и полезное образование молодежи, — она вдруг резко замерла у недозадернутой занавески номера 10, заметив голого мужчину, стоящего перед ростовым зеркалом на двери: он целился в себя из пистолета. Ожидая выстрела, она осознала, что этот псих — приятный человек с помадкой. Он швырнул пистолет на кровать и скрылся в ванной. Ну и мир. Да тут сплошь один большой цирк уродов.
Дождь пошел где-то после сумерек. Непогоду сверлили лучи фар. Неоновая вывеска дымилась и шипела. За конторкой — мистер Кладбищенская Смена, Уоррен Бёрч, единственный не член семьи, регулярно занятый в конторе. Наняли его потому, что подразумевалось: раз он второй год учится на киноведа в аспирантуре Денверского университета — должен разделять увлечения своего начальства, о допущении этом вся семья имела основания сожалеть, поскольку его споры с Эмори об эстетических достоинствах того или иного фильма или даже временами каких-то конкретных сорока пяти секунд зачастую перерастали в легендарный хай на лужайке, способный зачистить от слушателей не только контору, но и несколько приносящих деньги номеров. Одинокие часы своих дежурств Уоррен проводил за размышлениями над исчерпывающим покадровым анализом таких прорывных творений, как «2000 маньяков» и «Людоедский холокост»[62]
, а одновременно обслуживал заблудившихся, припозднившихся, ранних пташек, и тьма за его лампой сдерживалась волшебством академических заклинаний: «диегетическое пространство», «размещенные взгляды», «полисемичные нарушения», «дискурсивные механизмы», «вписанные тела».