Господи, как я устала. То турецкий, то английский, то скрывать что-то… ну почему люди не могут просто говорить все, что думают? Почему вечно надо с оглядкой, с хитростью, с умолчаниями всякими? Вечный бой какой-то, а не жизнь.
– Борь, ты только… ты мне ничего не говори, ладно? Я попала в такую… не историю, а … не знаю… я тебе расскажу, только…
– Давай, – кивнул Борис, – что я, не вижу, что ли? Так и понял, что что-то случилось. Когда ты после допросов этих вернулась.
Он хотел сесть, но Татьяна остановила его.
– Пойдем в дом, а то здесь… услышит кто-нибудь.
Когда они сели за маленький столик на кухне – все-таки московские привычки неискоренимы, столько места: гостиная, несколько комнат, а все разговоры на кухне! – Татьяна вдруг испытала странное чувство.
Непривычное, хорошо забытое, старое. Чувство, что вот сейчас она переложит весь груз на кого-нибудь – на бабушку, на родителей, на… нет, больше никто не вспоминался.
Взрослея, Татьяна старательно заглушала в себе этот прежде естественный порыв – пожаловаться, разделить с кем-то если не сами неприятности, то хотя бы свои переживания из-за них, попросить если не о реальной помощи, то о сочувствии и понимании. Но с кем? Учеба в Москве давалась нелегко – джунгли, где каждый сам за себя, и те дружелюбнее; откровенничать с подружками невозможно: москвички и не посмотрят, а такие же, как она, живут по принципу «помоги себе сам».
Мужчины? В юности не было необходимости взваливать на них свои заботы – что за заботы у юности?.. Потом, во взрослой жизни, Татьяне так нравилось играть в самостоятельность, в способность справиться с любой трудностью, что как-то так получилось, что все – и муж, и дочь, и друзья, и родные – шли за советом к ней и взваливали свои заботы на ее плечи.
Как на Конька-Горбунка. Он, наверно, потому и Горбунок, что от чужих забот и проблем горб вырос. И он его тащит и не жалуется. Еще и летает, и очередные проблемы решает.
– Борь, – начала она, уже зная, что все равно не скажет всего. Ладно, хоть что-то, хоть часть, не все же одной тащить!
Как он сказал – окаменела? Вот именно.
Не Конек-Горбунок, а каменная баба, огромная, уродская, доисторическая каменная баба. Когда-то давно, в какой-то другой, уже закончившейся, прожитой жизни, Борис возил ее в Коломенское – тогда запущенное, не приглаженное для туристов, с одним действующим как бы за спиной всеобщего атеизма храмом, разрушающимися старинными постройками, огромными дубами, посаженными по преданию чуть ли не самим Петром Первым. Около дубов стояли и эти запомнившиеся каменные бабы – черт-те какого века черт-те какой эры. Борис все знал, все рассказывал, но она интересовалась только им самим, и дивной весной в этом странном, каком-то немосковском оазисе тишины, и старушками, шедшими с бидончиками к роднику за какой-то особенной водой и мелко крестившимися на уцелевшую церковь, и неожиданными здесь, в двух шагах от метро, деревянными домишками… а запомнились вот каменные бабы. Наверно, потому, что она почувствовала в них соперниц: эти бесформенные уродины вызвали непонятное восхищение Бориса, отнимая его у нее, и она при всем желании нравиться ему не могла разделить его чувств. Ну и что, что черт-те какой век? Не Венера Милосская, смотреть не на что! Ну и что, что пережили столько всего, сохранились… почему цены нет? Она молча кивала, изображая желанную интеллектуалку и желая на самом деле только одного – чтобы его лекция закончилась, чтобы можно было уже побежать к оврагу с родником, чтобы посидеть где-нибудь с ним среди тенистых, пахучих зарослей… с ним одним, принадлежащим только ей, а не каким-то каменным бабам.
И они бежали, и пили ледяную воду, и целовались – все было, и он любил ее, он ей даже не изменял, только вот каменные бабы, как она мысленно называла предмет его тайной страсти, не отпускали его. Он никогда не был полностью с ней – его всегда занимали и мучали какие-то другие, не интересные ей мысли, бесполезные и бесформенные, как те самые каменные бабы.
Которым, видите ли, цены нет. Конечно, нет – кому они нужны-то?!
Сейчас она вдруг ощутила себя такой каменной бабой – тяжелой, неповоротливой, замолчавшей на века.
Рот раскрыть и то тяжело.
– Тань, – позвал ее Борис, – ты… ты бы рассказала, что ли? Что ты одна-то маешься?
– Да… это я… задумалась просто. Ой, Борь, ты только… только не говори мне ничего… умного, ладно? Короче, я сегодня с Мишкой в бассейне сидела, а молодежь эта… словом, Инка ко мне подбегает… «что ты здесь сидишь? пришла за мной следить!» – в таком духе. Я ей, конечно, объясняю: мол, за ребенком смотрю; она – фыр-фыр-фыр, сам понимаешь. При этом Мишка в детском бассейне играл, я там и сидела, на нее специально и не смотрела даже… но ты ее знаешь… все свободу ей подавай… короче, она с парнем каким-то все ныряла да бегала, потом смотрю: пошептались они и на выход двинулись… ну и…
Татьяна запнулась.