Разглядел я и представителей других «неблагонадежных» наций: наличие метрополии за кордоном автоматически означало направление в нестроевые войска. В очах печального уйгура парадоксально сочеталось благородство с забитостью. Рослые алма-атинские немцы вольготно гоготали, обливаясь ледяной водой. К ним примазывался омич Хила. Я мимоходом видел, как, переводя неуставной ступенью выше, Нестеренко нещадно драл Хиле чернявые космы: этого истязаемый мне не простил. Однажды, будучи дневальным, я записал за ним папиросный долг — в счет выдававшейся нам ежемесячной меди; какой-то доброхот приплюсовал нолик — и ощетинившийся Хила, краем уха слыхавший о гешефт-махерских плутнях, припустил за мной рыча, как русская борзая…
Но более прочих меня чаял ущучить ефрейтор Бобрукевич — невзрачный блондин, печатавший бригадную многотиражку. Вечно перепачканный, он повадился стыдить корреспондента:
— Да-а, что тут скажешь, работа не бей лежачего!
Не мусоль я своих опусов — чем бы, спрашивается, пробавлялась типография?.. Но логические доводы на него не действовали.
Вскоре стало ясно, что белесый недогутенберг добивается от меня той же безропотности, с какой его помощник, сутулый барановичский шлимазл, каждодневно вылизывал станок и платы. Едва офицеры отбывали «на редакционное задание», Бобрукевич, помавая тряпицей, проклевывался на пороге. Сыт по горло суточными нарядами, я все же поначалу сглаживал углы. Но рано или поздно вынужден был огрызнуться:
— Некогда мне. Сегодня номер сдаем…
— Ах, вот как мы запели! — Бобрукевич сцапал меня за ворот и толкнул в печатню.
В глазах гражданской девицы Лены, стрекотавшей на линотипе, мелькнуло ироничное сочувствие. И тут, отстаивая тезис о разделении труда из школьного учебника истории, я схватил подвернувшееся под руку зубило. Недруг ретировался — и я победоносно снова засел за казенную машинопись…
Экскаваторщик из Гомеля вызывал на соц. соревнование однополчан-бульдозеристов. Зажмурившись, я попытался себе это представить: один дуболом засыпает из ковша канаву — все остальные дружно разравнивают бугор; отметки привязаны к уровню моря…
— Разговор не окончен! — Бобрукевич с налета засветил мне в глаз.
Раздался треск.
— Очки!.. — как-то по-детски ойкнул он.
Раздавив каблуком собственные линзы, я был расстроен не меньше его, и это подлило масла в огонь. Потасовка вышла б на славу, не скомкай ее внезапное появление шатенки корректорши.
Впрочем, та ничего не заподозрила: кивнув, рутинно приникла к чтиву. Так мы затаились через перегородку: я — собирая в горсть осколки с линолеума, старая дева — исправляя несчетные капитанские ляпсусы.
Первой не выдержала она:
— Вообразите, Гриша, вчера Цесюк снова отпустил мне комплимент. Говорит: в последнее время вы стали гораздо тщательней вычесывать блох!
В роте ждал допрос с пристрастием: подметив фингал, Шавель донес Гергусу.
— Выбирай: шуруешь в батальон — или заявляешь! — брызнул слюной старшина.
Закладывать обидчика я не стал, но, выйдя из каптерки, пожаловался негласному лидеру:
— Заподло! Теперь ушлют к черту на кулички!
Туповатый типограф нашил погоны на полгода позже Нестеренко, я ж — еще через полгода. Без пяти минут дембель брал у меня, ученого «внучка», уроки Ренессанса: а долг, как известно, платежом красен.
— Бобрукевич, Марговский — в сушилку! — скомандовал амбал.
— Что, припухло, чмо? В торец пацана бить? — рядовой зажал ефрейтора в тиски. — Показать, как это делается? Учись, пока я жив!
— С-саня-я-а, не на-ада-а!!! — взмолился тщательно утрамбовываемый Бобер; почки, печень, желудок — все слиплось в один истошно визжащий ком.
— Саня, хватит, пожалуйста!.. — прошептал я, побледнев.
Именно в армии я узнал истинную цену хваленой дружбе народов. Еще на путейской практике бросилась в глаза садистическая зацикленность Кузменко не столько на мне, сколько на хлипком узбечонке — не помню его фамилии. Что как задохлику с хлопковых полей перепадало за басмачей — россказнями о которых, возможно, сызмала пичкали кубанца?..
Время от времени до нас долетали жуткие слухи о межплеменной поножовщине на трассе и даже о сожжениях живьем. На БАМе горцы заперли бревном таежную времянку с тремя запорожцами и, облив горючим, чиркнули спичкой…
Конфликты вспыхивали не только на стыках рас и конфессий: взаимная ненависть порою питала стебли, росшие из единого корня. Так, возможно, горбоносый брюнет с берегов Днепра, вопреки утопиям панславизма, на дух не выносил блеклого новгородца — лелея в своих генах то ли месть покаравшей древлян княгини Ольги, то ли ненависть Мазепы к империи Петра Великого. Нисколько не удивлюсь, узнав, что Нестеренко впоследствии примкнул к «руховским» радикалам…
Да и в наскоках Бобрукевича на мою праздность — налицо осуждение семитской ушлости.