Река перемен пенилась, обещая дать что-то новое только после того, как разрушительный поток войдет в берега. Сомс подсознательно видел и это, но мысли его были упорно сосредоточены на прошлом. Он словно бы скакал верхом навстречу глубокой ночи, сидя на галопирующей лошади задом наперед. Преодолевая викторианские плотины, река захлестывала собственность, манеры, мораль, мелодии и старые формы искусства. Сомс уже чувствовал кроваво-солоноватый вкус этих вод, плещущих у подножия Хайгейтского холма – последнего пристанища викторианства. Сидя на возвышении, как памятник индивидуализму и надежности капиталовложений, Сомс отказывался слышать этот неугомонный плеск. Подчиняясь инстинкту, он не помышлял о борьбе. Слишком много в нем было первобытной мудрости того Человека, которого можно определить как «животное обладающее». Река сама успокоится, когда растратит паводковый жар отнятия и разрушения, вдоволь поломав собственность и творения других людей. Вода схлынет, и возникнут свежие формы, основанные на инстинкте более древнем, чем жажда перемен, – на стремлении беречь свой Дом.
«Je m’en fiche», – говорил Проспер Профон. Сомс так говорить не собирался, ведь это по-французски, да и тот субъект был ему как шип в боку. Но в глубине души он знал, что перемены – это лишь интервал смерти между двумя формами жизни, это разрушения, без которых не расчистишь место для новой собственности. Ну и что, если на уютное существование повесили табличку «Сдается внаем»? Однажды кто-нибудь придет и поселится в пустующем здании.
И только одно по-настоящему тревожило Сомса, сидящего на кладбищенском холме с печальной жаждой в сердце. Кожей лица он ощущал солнце, околдовавшее и его, и облака, и золотые листья березы, а ветер шуршал так нежно, и так темна была зелень тиса, и так слабо бледнел в небе серп луны.
О! Сомс мог желать и желать ее, но она никогда ему не достанется – красота и любовь этого мира!