Сегодня вечером я совершил прогулку по городу (вот и снова зазвучало привычное «я»). Я следовал вдоль внешней стороны укреплений, тянущихся сначала по равнине, затем по подножию горы. Я вышел в шесть и лишь около девяти вернулся к началу своего пути, из чего ты можешь понять, что шел я медленно и часто останавливался. Теплый вечер, невозмутимый, спокойный воздух. Очень рано на равнину опустился туман — доброе предзнаменование, и вскоре озеро и болотца покрылись дымкой белых испарений. Многочисленные ласточки постепенно исчезли с небосвода угасающего дня, в воздухе властвовали мириады ночных насекомых и комаров.
У Восточных ворот, у водопоя, я обнаружил целый бивуак: не менее пятидесяти верблюдов, около тридцати погонщиков. Хотя уже стемнело, я сумел определить по внешнему виду, одежде, более темному цвету кожи, горящим глазам, что повстречал сахарцев.
— Откуда пришли? — спросил я.
Один из них ответил:
— Из Лагуата.
Лагуат — труднопроизносимое арабское слово из-за гортанного звука «г». Я вслушивался в причудливое звучание, просил повторить название, чтобы слух насладился вновь. Впервые араб называл мне город с нежной и гордой интонацией, свойственной людям, рассказывающим чужестранцам о родной стране. Я спросил, сколько дней они в пути.
— Десять дней до Богара и два дня от Богара до Медеа.
— Дорога хорошая?
Мой собеседник сделал жест, выражающий у арабов превосходную степень, указал на гладкую дорогу, проходящую у бивуака, вытянул руку, желая выразить бесконечность длительного перехода, и сказал:
— Смотри, вон Сахара, — будто не существует на свете ничего, более прекрасного для человеческих глаз, чем необозримая пустота плоского горизонта.
— Мир вам! — пожелал я.
— Мир тебе! — ответил лагуатец.
На этом моя прогулка завершилась.
Прежде чем вернуться, я заглянул в кофейню Бу Джимы. Небольшая кофейня находится вне городской черты, среди апельсиновых деревьев, как бы на островке посреди ручья. В заведении было пусто. Бу Джима дремал у своих печей под тусклой лампой. Я не стал будить хозяина и присел у двери. В горах то там, то здесь возникали и гасли огоньки, доносился собачий лай. Я смотрел на небо, сияющее всеми летними созвездиями. Сахарцы не выходили у меня из головы, и, сам не желая того, я отправился в путешествие. Когда я путешествую, будь то во сне или наяву, мой путь всегда лежит в одном направлении — на юг.
Полночь. Я ничего не решил, но, возможно, поднимусь завтра чуть свет, как Вандель накануне, с внезапным, но твердым намерением отправиться в дорогу.
IV
Равнина
Я возвращаюсь с юга, совершив — да простите мне чрезмерное тщеславие — любопытнейшее путешествие. Оно описано почти день за днем и переход за переходом в дневнике, независимом от настоящих записок[83]. Мой сахарский дневник обрывается в Лагуате возгласом измученного тремя месяцами нестерпимой жажды путника. Я вернулся, могу в этом признаться, побежденный смертельной жаждой и влекомый на север безрассудным желанием увидеть прохладную воду, припасть к ней губами, погрузиться в нее.
Менее чем за шесть дней я проделал путь, на который ранее ушло десять. Я продвигался днем и ночью без сна и отдыха, не устраивая длительных привалов и спешиваясь не более чем на несколько коротких часов. В иссякших источниках находил грязную жижу вместо воды или, того хуже, зеленоватую пену, осевшую на дне. Я загнал коня, измучился сам, но меня не покидала уверенность, что силы вернутся, стоит добраться до цели. Выехав из Лагуата, я перестал записывать температуру воздуха. Помню лишь, что в четыре часа, в день моего отъезда, на термометре не хватало одной десятой до пятидесяти градусов.
Я уже оседлал коня, когда сам кюре передал мне записи последних наблюдений, которые храню до сих пор, как память о климате, внушавшем мне ужас все последние дни пребывания в пустыне.
Расставшись с Лагуатом после воскресной вечерни — как сказали бы в христианском государстве, — уже в пятницу в половине девятого я достиг Богари. Сразу же устроился в караван-сарае и провел там весь день со слугой и погонщиками верблюдов, лежа на жесткой скамье в тени, где было лишь немного прохладнее, чем на солнце.
Вечером во дворе фондука появился всадник; я сразу узнал Ванделя. Проведав сначала о моем отъезде, а потом о возвращении, он решил перехватить меня в Богари, подозревая, что я не стану подниматься в Богар.
— Прекрасно! — воскликнул он, пристально меня разглядывая. — На сей раз вы похожи на путешественника.
— Любезный друг, я смертельно хочу пить! — взмолился я.
Я смотрел на Ванделя так, будто уже один вид друга, возвращающегося с севера, мог утолить жажду.
На следующее утро в половине четвертого — еще сияла луна и едва разгорался день — мы вместе двинулись по дороге, ведущей в Медеа. Мы оба с пользой провели три месяца разлуки; он обогатил свои познания, я — коллекцию этюдов.
— Кто же сумел склонить вас к путешествию? — спросил Вандель.
Я не стал говорить, что его собственный пример побудил меня тронуться в путь, а рассказал лишь о мимолетной встрече с сахарцами из Лагуата.