– Потому что не тварь я дрожащая, а право имею, понимаешь? Достоевского читал! Право хоть на что-то, чего мне хочется! – облизнул губы и потом сказал то, чего я ожидал. – Я раскаиваюсь, понял? У меня душевное очищение и переоценка. И диагноз психиатрический будет, зуб даю. Не будь сучарой, вызывай милицию. Все равно ведь зассышь, – он кивнул на мою коллекцию инвентаря. – Зассышь!
– Может, не надо? – робко спросила Юка. Я закрыл глаза и долго смотрел на нее. Она вздрогнула, зажала левый глаз пальцами, из-под руки по щеке потекла вязкая кровь со слизью. Потом кивнула: ладно, делай как решил.
Я смотрел на него, похожего на мятый мешок с вонючими тряпками, и думал о своем ежедневном страдании, о страданиях невинных детей и десятков людей, их любивших. О том, как он взял мою Юку – все, чем она могла бы стать, ее взросление, открытия, слезы, приключения, достижения, поиски, наши ночные объятья, плеск волн, фонари чужих городов, смех наших детей, – взял и пожрал все это, скормил ничтожному и ненасытному чудовищу, живущему у него внутри. Я затолкал носки обратно в его рот, заклеил сверху изолентой. Посмотрел на часы – и не зассал.
Мой приятель БАМ когда-то читал мне вслух журнал, где говорилось, что самые невыносимые и страшные боли бывают при почечных коликах и простреле коленной чашечки. Почечные колики я Васе обеспечить не мог, поэтому накрыл его коленки драповым пальто, чтобы кровь не брызгала, и разбил их молотком. Он мычал и задыхался, его глаза вылезали из орбит. По моим щекам катились слезы, я сразу ужасно устал, будто с каждым ударом молотка спускался все глубже в беспросветный забой горя и зла, и почти сразу мне начало казаться, что обратно наверх можно и не выбраться. Но я подождал ровно пять минут, глядя только на стрелку на часах, и повторил. И снова. И снова, взяв чуть выше, потому что от коленок уже ничего не осталось, только противно чмокало сквозь пальто. Вася сипел, лицо его налилось кровью, потом резко побледнело, и он отключился.
Я смотрел на него и понимал, что его страдание не имеет смысла и цели, потому что существует лишь в замкнутом контуре его нервной системы, что мировой справедливости не прибывает от того, что в этой цепи сейчас пульсирует бешеный накал, пережигая провода. Я отнес инструменты туда, где их нашел, оставил у кровати только молоток. И так все будет понятно по конвертам и трупу. Странно – Вася еще дышал, а я уже думал о нем как о трупе. Тайна перехода между живым и мертвым опять показалась мне – лишь мельком, издалека.
Вася очнулся, поднял на меня мутный, растерянный, детский какой-то взгляд. Я кивнул ему. Заклеил изолентой его нос. И стоял рядом, пока длилась агония, пока его тело не выгнулось и не застыло в последней муке. Я выключил свет, немного подождал и вышел через узкую, расшатанную заднюю дверь, как через врата ада, откуда никто не возвращается, вот и я не вернулся.
Соседская собака зашлась бешеным лаем.
– Бежка, заткни пасть! Точно пристрелю завтра! – прокричал мужик.
Я спустился к морю, вошел в него прямо в одежде; был отлив и мелко, я долго-долго шел, потом мне наконец стало по грудь, и я поплыл. Ломтик луны казался веселой улыбкой серебряного бога. Я нырнул, набрал камней и утопил перчатки и дорогущую камеру – она теперь была запятнана, своими линзами она видела Васю Полстакана. Домой я вернулся, вскарабкавшись со стороны обрыва над морем, перемахнув через забор, потихонечку взобравшись на подоконник.
Я уезжал через два дня, в среду, а ночью во вторник проснулся от голосов невдалеке, криков и синих отсветов милицейских мигалок на потолке – я лежал не шевелясь, смотрел на них и тонул в дежавю – это было, так уже было, кто-то перемотал кассету.
– Спи, – сказала Юка и поцеловала меня в лоб теплыми губами. Я послушался и закрыл глаза. Что случилось, то случилось. Что будет, то и будет. По пути домой в Москву я смотрел в иллюминатор на облака, подсвеченные сверху солнцем, похожие на эфемерные пастбища, холмы и прекрасные города царствия небесного.
– В тебе закупорена любовь, ей никак не выйти, никак не стать светом. Это больно. Но теперь цена заплачена. Отпусти свет. Пусть светит…
Так говорила Ю, и часы шли мимо, становились годами, ее длинные волосы гладил соленый морской ветер, и они меняли цвет с темно-рыжего на лунный, и вино в моем бокале становилось горьким, потом сладким, потом водой, потом кровью, все равно его никто не пил. Моя девочка, моя серебряная рыбка, уплывала от меня по реке времени, а я оставался на берегу – одинокий, растерянный, грешный.
Я включал компьютер и до рези в глазах смотрел на ее лицо.
– Это пройдет, – говорила Ю, – все пройдет, мой хороший. Все всегда проходит.
Алексей Искров
За звездным океаном
Тамара убрала из комнат иконы. Так, на всякий случай. Но дочка все равно предпочла погреб.
– Ничего, Марьян, заходи, когда хочешь, – сказала тогда Тома и пошла к мужу.
В сарае пахло кислым молоком, в воздухе кружил табачный дым. Роман курил третью подряд. Иконы Тома сложила в углу, скинула туда и свой нательный крестик.