Дед Федор повалился на колени, неистово крестясь, и это особенно взбесило зверя. Крест не смог уберечь старца от огромных клыков.
Горящие обломки колеса упали в сухостой неподалеку, и берег занялся огнем. Зверь поднял морду от теплых, исходивших паром потрохов деда и глянул на реку, где за языками пламени смотрел на него водяной змей. Гигантская башка чудовища выпустила из ноздрей струи воды и скрылась.
…Очнулся Бориска на мокрой земле. Все тело болело, как один большой синяк, и одеревенело от утреннего холода. Чтобы чуть-чуть согреться, он вскочил и принялся растирать безволосую кожу. Это были его руки, а не лапы, его кожа, а не шкура!
Бросил взгляд в сторону: над таежной грядой поднимался дым. Тут же в памяти вспыхнули события прошедшей ночи: дед Федор, раззявивший окровавленный рот, словно рыба на берегу, дергавшиеся в агонии тела мучителей.
И тогда Бориска повалился в высокую, окропленную росой траву и взвыл. Ему захотелось, чтобы все было как раньше, в Натаре, чтобы жива была Дашка, чтобы в его жизни не было ни водяного змея, ни желтоглазого, и главное – не было этой странной силы. Он попытался прошептать молитву, но, казалось, само тело воспротивилось одной мысли об этом и отозвалось страшной, ломающей кости болью. Бориска вскочил и, растирая кулаками слезы, побежал прочь.
После Тырдахоя он сторонился людей, особенно с доброжелательным взглядом – всюду чудились предательство, ловушки. Можно было сигануть в реку – к водяному змею. Или в тайгу податься навсегда. А то и под землю сверзиться, найдя выработанный отвал.
Но что-то держало – то ли неясные мысли, в которых маячила тырдахойская церковь, то ли нежелание терять свой облик. А облик-то этот – худоба до звона, вздутый от подножной пищи живот, рванье, нестриженые лохмы и пальцы с ногтями чернее звериных.
Мысли крутились вокруг заученного в доме Федора – Боженька сверху посылает «на земли» страдания. И их нужно терпеть до встречи там, «на небеси», а не в смрадных и кровавых местах, которые ему открылись.
Бориска не раз прибивался к сворам таких же, как он, отщепенцев, но те тут же отваливались от него, как ледышки от кровли по весне. Убегали прочь в диком страхе.
Никогда не забудется ночь на охотничьей заимке.
Бориска набрел на нее по осени, далеко учуяв мясной дух. И так захотелось хоть какого-нибудь варева, что ноги сами понесли к черной от времени развалюхе.
И ведь наперед знал, что все неладно, а поплелся. Если б то были охотники, собаки уже охрипли бы от лая. Кто ж без них отважится бродить в приленских лесах? Если такой же, как он, блукавый – безродный и бездомный, – от двери из лиственничной плахи тянуло бы довольством и радостью человека, ненадолго нашедшего приют.
А возле зимовейки смердело покойником. И еще той пропастью, где живут подземные твари.
Ни мертвяки, ни чудища Бориске не страшны. Его сердце глухо и часто забилось, потому что за дверью были живые люди. А от них ему уже досталось сполна. И все же он постучался.
Какое-то время избенка молчала. Но Бориску не обмануть – чьи-то глаза шарили по заросшему кустарником двору, кто-то, словно зверь, пытался учуять через дверь: что за гость бродит в осенних сумерках?
Бориска отскочил на несколько шагов за миг до того, как лиственничная плаха стремительно распахнулась, но не с целью впустить, а для того, чтобы зашибить насмерть.
Из затхлой темноты выступил мослатый дядечка в робе, его жесткий и быстрый взгляд сменился злорадным прищуром. Тонкие губы растянулись, обнажив зубы с частыми черными прорехами на месте выпавших. Или выбитых.
Это был тот зверь, страшнее которого нет в безлюдном Приленье, – беглый зэк.
Но Бориске было наплевать. Он, может, еще хуже – а кто убил деда Федора с мужиками в Тырдахое? Кто сеял смерть везде, где появлялся?
Только вот поесть бы по-человечески… вареного мясца, а не сырого или кое-как обугленного сверху на костерке. В тайге же принято никому в еде и ночлеге не отказывать.
– Этта кто у нас нарисовамшись? – ощерился зэк с веселостью, выдавшей давно спятившего от внутренней гнили человека. – Этта кто такой ха-а-арошенький по лесу нагулямшись и к дяде заявимшись?
– Поесть дашь? – без всякой надежды спросил Бориска, уже поворачиваясь, чтобы податься восвояси.
– Заходь, – дурашливо улыбаясь, произнес зэк.
Посредь избенки, на сто лет не крашенной печи с выпавшими кое-где камнями, исходил паром гнутый и изгвазданный накипью казанок. К печи приткнулись нары, к нарам – стол и табуретки.
– Вишь, дядик здеся один, дядик заждалси… – продолжил кривляться зэк. – Но дружок не задержалси. Каких краев будет наш дружок?
Бориска внезапно понял: что-то не так с этим густым паром. В сладковатом духе не было и следа терпкости таежной убоины. И не узнать, зверушка или птица угодила в казанок.
Зэк ткнул черным пальцем в Борискину грудь, и от этого в голове вспыхнул целый сноп искр. Бориска словно провалился под скрипучий пол, а когда открыл глаза, то не сразу сообразил, что смотрит на ту же избенку со стороны, сквозь густые заросли.