Снова эта легкость громадного тела, хотя теперь оно не казалось таким чужим, как в первый раз. Рядом с зимовейкой стояли двое: уже знакомый мослатый зэк и второй, тоже в робе, от которой остро тянуло кислятиной.
– За дровишками надоть сходить, – растягивая слова, сказал мослатый.
– Навалом их, неча, – стал отнекиваться «кислый».
– Не хватит, зима долгая, вон погляди, какое деревце – хорошенькое, сухонькое. – Первый взял напарника за подбородок и повернул в сторону тайги, указывая на ничем не примечательное дерево.
– Где? – «Кислый» испуганно пялился в чащу.
– Та вон же оно! – мослатый за его спиной поднял с земли крупный валун.
«Кислый» хотел повернуться, но камень обрушился на его голову, так что глаза вылезли из орбит.
В ноздри Бориске ударил хмельной запах крови. Звериное нутро заурчало, зубы ощерились сами собой, а когти взбороздили землю.
Мослатый подхватил за плечи оседающего «дружка» и поволок в сторону зимовки.
– Теперь хватит, – повторял он. – На всю зиму хватит.
В дверях зэк застыл, вглядываясь в кусты, где боролся с собой Бориска. Кажется, заметил бурую шерсть и быстро скрылся внутри избенки вместе с добычей.
Лес закрутился, сжался в точку, которая втянула в себя Бориску.
Он вернулся в избушку, грязный палец мослатого утыкался в грудь. Бориска встретился с зэком взглядом.
Таких в Борискином краю не выносили. Если удавалось распознать, гнали с собаками прочь. Рассказывали, что одного пришибли. Несмотря на злобность, окаянство, в родной Натаре могли друг с другом своей кровью поделиться, но поднять руку на человека с целью добыть пропитание – никогда.
А зэк, верно, подумал, что мальчонка оторопел от страха, поэтому продолжил дурковать, прикидывая, когда «дружка» оприходовать. Забил ногами чечетку, захлопал негнувшимися ладонями, затянул песню.
Бориска стал тоже притаптывать в дощатый пол, выводить свою песню. Зэк, не останавливаясь, подивился:
– Это где ж такое поют-то? Не слыхал. Давай-ко обнимемси да ты мне ишшо разок повторишь с самого начала.
Бориска не прервал слов, которые сами хлынули в голову, еще сильнее затопал.
И от этого ходуном заходила зимовейка.
А зэк вдруг уставился на порог, от которого оттеснил Бориску. У беглого глаза полезли на лоб, изъязвленный паршой. Потому что доски с треском приподнимались, рывками дергаясь вверх. Словно бы их кто-то толкал снизу.
Бориска было зажмурился: ну никак не хотел он видеть того, чьи части тела булькали на огне.
Да и зэк, наверное, тоже, так как забился, пытаясь сорваться с места и спрятаться. Как будто от иччи спрячешься. Ноги зэка намертво припаялись к полу.
Кости с обрезками мышц откинули половицы, показался залитый кровью череп. В глазницах – темные сгустки. Остов убитого выбрался из ямы. Направился к зэку…
Бориска тоже не смог шевельнуться. Так и простоял всю ночь, видя во тьме, как один мертвяк гложет другого.
Утреннего света было не разглядеть, потому что казанок выкипел и жирный вонючий чад превратил зимовейку в преисподнюю.
То, что пришел новый день, Бориска понял по отмякшим ступням и сразу же бросился прочь.
А от запаха пропастины уже не смог избавиться никогда.
В «Александровском Централе», психушке соседней области для особого контингента, Бориска оказался через четыре года скитаний. Душегубка, тюряга, ад, пропащее место – как только не называли эту больницу в старинном сибирском селе.
Но именно Централ дал Бориске возможность побыть человеком. Правда, недолго. Лекарства остановили духов, которые гнались за ним от самого Приленья, и теперь иччи бродили где-то далеко, лишь изредка тревожа душу воплями.
А врачи и соцработник Валентина Михайловна, крикливая тетка, от которой пахло хлебом, откопали в Борискиной голове ту малость, что он знал о матери и родной Натаре.
По всему выходило, что малолетний шизофреник – безродный сирота. Село Натара закрыто еще в прошлом веке как бесперспективное, а несколько семей промысловиков и золотодобывателей, хоть и жили в нем, но среди живых по документам не числились. Было решено за два-три года привить сироте кое-какие навыки для жизни в обществе, подлечить его, да и отправить в детский дом.
Бориске это понравилось. И ради казенной койки, уроков в школе, а потом и обучения чистой профессии по изготовлению обуви для заключенных он готов был терпеть все: лекарства, после которых было тяжко даже голову поднять, выходки соседей по корпусу, их бесконечное нытье: «Жрать хочу! Повара, медсестры, санитары – воры! Дерьмом кормят, а сами домой полные сумки волокут!»
Про сумки – правда. А про дерьмо – нет. Кормили трижды в день, и каждый раз давали по кусочку хлеба. Рыбный суп пах не хуже вареных оленьих кишок, которые изредка натарские охотники дарили его матери, беспутной Дашке.
Больные плевали в суп и опрокидывали тарелки в чан с отходами. А Бориска съедал все до капли. За это его невзлюбили.
Но не беда – Бориска и в Натаре не знал чьей-то любви, его, бывало, жалели, особенно мать Дашка, но чаще им тяготились. И он привык.