Но стерпеть, когда психи задумали насолить поварихе, не смог. Толстуха таскала помои скотине. Гоша, числившийся неизлечимым, решил отомстить поварихе за плохую еду и тайком насыпал в помои битого стекла. А Бориска все видел, Гошин замысел понял и рассказал ей. Ведь скотинку-то жалко.
Гошу посадили на очень тяжелое лекарство, разрушавшее печень. Его рвотой воняло на весь корпус. За это Бориску полагалось убить. А он, одурманенный лошадиными дозами лекарств, не смог учуять загодя.
Ночью в палате было душно от испарений напичканных аминазином тел. Худые животы бурлили от ужина – гороховой каши с комбижиром. Исколотые ягодицы с синяками в ладонь извергали канонаду.
Одежду и белье на ночь всех заставляли снять. К такой мысли пришел санитар, сожительствовавший со старшей медсестрой. Ей это показалось забавным – процессу лечения не помешает, и ладно.
Бориска маялся в снах и не услышал, как двое психов растолкали парня, который получил осколочное ранение в одном из военных конфликтов и выжил только благодаря крепкому организму. А его мозг, увы, не справился. Двадцатилетний здоровяк вновь и вновь переживал взрыв мины, видел ее везде, приходил в ярость только от одного слова.
– Вон у него мина, – сказали парню и указали на Бориску.
Бывший солдатик набросился на него и стал молотить кулаками по чему ни попадя.
И забил бы до смерти, если бы Бориска, так и не проснувшись, не схватил руками щетинистые подбородок и затылок и не скрутил до хруста.
Так и нашли солдатика возле Бориски – с вывернутой головой, раззявленным черным ртом и вытаращенными глазами.
Бориска, как и дистрофичные соседи по палате, остался в стороне – ну не мог же он расправиться с таким бугаем. И с записью в свидетельстве о смерти – «ишемическая болезнь сердца» – тело солдатика отправилось на местное кладбище.
Бориска, если бы был способен, удивился бы силе смертельного поветрия в Централе. Но он находился на усиленном лечении и не услышал, что Гоша, хихикая и гримасничая, попытался рассказать ему новость – санитара и старшую медсестру нашли сцепленными, как собак после случки, синими и дохлыми.
Однако, когда Бориску перевели на таблетки, он понял: духи обманули его. Они по-прежнему с ним. И стараются вытеснить самое дорогое – воспоминания о бледном лице матери на фоне обшарпанной стены барака и золотых куполах, о единственном, что еще не было изгваздано людьми и миром.
Тогда Бориска и подумать не мог, что вскоре ему предстоит потягаться не с иччи, а со зверем, который жил в нем самом.
Гоша, видимо, почуял в Бориске некую силу, стал лебезить, отдавать свой хлеб, до которого Бориска был большой охотник, задирать ему на потеху больных, уже совсем потерявших связь с миром.
Однажды он плеснул кипятком из кружки в лицо одноглазого старика и рассмеялся, оглянувшись на Бориску: мол, смотри, как весело завывает дохляк. Руки к самому носу поднес и, видать, не понял, что глаз-то тю-тю…
Бориска ощутил, как гнев заливает все перед ним знакомой темнотой. Но ничего не сказал и не сделал, только посмотрел вслед санитарам, потащившим идиота, который лишился единственного, что было ему доступно, – зрения.
Гоша отбыл неделю в одиночке и снова появился в палате, похожий на черта из-за синяков и ссадин на обезьяньей морде: он за свои поступки не отвечал, за его изгальство над стариком наказали санитаров, одного даже уволили. Оставшиеся полечили буйного пациента по-своему: не лекарствами, а кулаками.
Гоша выгнал с койки напротив Борискиной новенького больного, уселся и, раззявив рот, стал показывать, скольких зубов он лишился.
Бориска уставился в угол, стараясь не встретиться с Гошей взглядом.
Потому что завоняло чадом и пропастиной, жирная гарь закоптила все вокруг: и зарешеченные немытые окна, и худые фигуры на койках, маявшиеся в своих мирах, и Гошу, который от обиды за невнимание начал плевать на пол сквозь дыру между оставшимися зубами.
Бориска зажмурился. Только бы не рванула из его груди та сила, что может и мертвых поднять, и живых навсегда упокоить. Он стал думать о золотых куполах, о том, что понял когда-то из молитв. Даже о матери вспомнил.
А кожу жгли и кусали волоски звериной шкуры, и зубы ломило, и хребет трещал. Ветхая линялая пижама порвалась по швам рукавов.
Нет, только не зверь! Пусть люди, которые рядом, на людей-то не похожи ни мыслями, ни поведением. Но создал их не зверь. Нельзя отдавать их ему.
Из губы, раненной лезшим наружу клыком, прыснула кровь.
Нет!
И ему удалось сдержать зверя. Но высвободилось что-то иное, вроде незримого огня. Волна дрожавшего, как над костром, воздуха ринулась от Бориски на Гошу, других больных, окутала каждого коконом и… исчезла.
Бориска так боялся, что с несчастными случится плохое. И взмолился: если все обойдется, то пожертвует собой, каждым часом жизни, откажется от лечения и возможности изменить судьбу, вернется туда, откуда пришел – в позабытую и ненужную миру Натару, тайгу на берегах притока Лены. Он готов остаться в звериной шкуре навсегда, только пусть не гибнут люди.