Обоснования самосожжений, тщательная пропагандистская работа старообрядческих наставников приводили к тому, что лишь в немногих фольклорных текстах самосожжение расценивалось как своего рода безумие или следствие колдовских чар, приводящих к сумасшествию и мании самоубийства. Так, «в былое время раскольники брянских лесов, <…> если не могли словом убеждения склонить на свою сторону им почему-либо нужного человека и обратить в свою веру», то прибегали колдовству: «они давали этому человеку клюкву, напоенную некоторою отравою». Содержащееся в этой клюкве зелье оказывало на людей страшное воздействие: «если кто съедал, то получал желание идти в брянские скиты, а когда съевший оную видел огонь, то в исступлении бросался в него, так как здесь представлялся ему рай и сидящие в нем ангелы»[971]
. Этот сюжет впервые представлен в произведении ев. Димитрия Ростовского. У него описание зловещего чародейства, предшествующего самосожжению, дано в развернутом виде. Фольклорные тексты предоставляли как литераторам, так и обывателям обильную пищу для размышлений на мистические темы. В конце XVII в. в Шведской Карелии распространилось жуткое предание о том, как некий монах отрезал у мертвого ребенка руки и ноги и сжигал их. Из человеческого пепла он изготовил порошок, избавляющий людей от инстинктивного страха перед огнем и создающий у них болезненную склонность к самосожжению. Прежде чем его схватили, он успел испытать этот порошок на случайно подвернувшейся собаке, которая, съев снадобье, тотчас бросилась в огонь[972].Таким образом, почитание мест старообрядческих самосожжений являлось своеобразным продолжением дискуссии об «огненной смерти»[973]
, начавшейся среди старообрядческих наставников в конце XVII в. В то же время на формирование традиций поклонения местам массовых самоубийств оказала влияние давняя российская традиция почитания «святых мест». В них годами скапливалась разнообразная «информация о несчастьях – пожарах, нашествии змей, а также о страшных засухах или массовых болезнях, случившихся в данной местности»[974]. Такое вполне обычное для крестьянского сознания восприятие мест «гарей» в известной степени примиряло старообрядцев – противников и сторонников самосожжений.Память о самосожжениях среди противников старообрядчества
Представление о том, что одной из причин самосожжений стало желание прославиться, оставить о себе благоговейную память потомков устойчиво сохранялось среди противников старообрядчества и влияло на их литературное творчество. Впервые об этом со всей определенностью высказался в начале XVIII в. Феофан Прокопович. Некоторые из участников «гарей», полагал он, «прельщаются» грядущей славой, мечтая: «хвалим буду и блажим от всех, аще за сие постражду, напишется обо мне история, пронесется всюду похвала; не един, удивлялся, скажет обо мне: “великодушен муж был, мук лютых не убоялся!”»[975]
. Поэтому формирование в народной памяти негативного восприятия старообрядцев – участников «гарей» – превратилось в важнейшую задачу противостояния массовым самоубийствам.Последовательная пропагандистская работа, направленная на создание негативного образа старообрядцев-самосожигателей, началась, по сути дела, одновременно с первой волной самосожжений. Изначальные сведения об особом отношении власть предержащих к пепелищам самосожжений и стремлении каким-либо образом обозначить места «гарей» относятся к 1684 г., когда появился приговор Боярской Думы по громкому делу о многочисленных каргопольских старообрядцах-самосожигателях. В приговоре предписывалось построить на том месте, где жили погибшие в огне «раскольники», церковь во имя Воскресения и определить к ней «добрых священников и причетников, а не росколников и Божественному Писанию не противников»[976]
. По сути дела, это первый официальный документ, в котором содержалось указание на необходимость, пусть и косвенным образом, закрепить память о самосожжении. Ясно, что для многих местных жителей храм становился монументом в память о пострадавших за «древлее благочестие».