огромной саранчи. И страшный вой раздался. И, гонимый саранчою, в мучениях метался род земной.
Как кони, приготовленные к бою, была та саранча в венцах златых, в железных бронях, а лицо людское,
но с пастью львиной. И тела живых хвосты терзали скорпионьи. Имя Аполлион носил владыка их.
И Ангел вострубил! И мир родимый оглох навек от топота копыт, ослеп навеки от огня и дыма!
И видел я тех всадников — укрыт был каждый в латы серные, и кони их львам подобны были. И убит
был всяк на их пути. И от погони не многие спаслись. Но те, кто спас жизнь среди казней этих, беззаконья
не прекращали. И, покуда глас трубы последней не раздастся, будут все поклоняться бесам, ни на час
не оставляя бешенства и блуда...
И видел я, как Ангел нисходил с сияющего неба, и как будто
Он солнце на челе своем носил и радугу над головой. И всюду разнесся глас посланца Высших Сил.
И клялся Он, что времени не будет!
4
Дождь не идет, а стоит на дворе,
вдруг опустевшем, — в связи не с дождем,
а с наступлением — вот и октябрь! — года учебного.
Лист ярко-желтый ныряет в ведре
под водосточной трубой. Над кустом
роз полусгнивших от капель видна рвань паутинная.
Мертвой водой набухает листва, клумба, штакетник, дощатый сортир, шифер, и вишня, и небо... Прощай, дверь закрывается.
Как зелена напоследок трава.
В луже рябит перевернутый мир.
Брошен хозяйкою, зайка промок там, на скамеечке.
А на веранде холодной — бутыль толстая с трубкой резиновой, в ней бродит малина. А рядом в мешке яблоки красные.
Здесь, под кушеткою, мяч опочил. Сверху — собрание летних вещей — ласты с утесовской шляпою, зонт мамин бамбуковый.
Что ж, до свиданья... Печальный уют в комнатах дождь заоконный творит. Длинных, нетронутых карандашей блеск соблазнителен.
Ластик бумагу терзает. Идут стрелки и маятник. Молча сидит муха последняя сонная... Что ж, будем прощаться.
Все еще летнему телу претят сорок одежек, обувка, чулки, байковый лифчик. На локте еще ссадины корочка.
Что ж, до свидания. Ставни стучат. Дедушка спит, не снимая очки у телевизора. Чайник поет.
Грифель ломается.
КОНЕЦ
1990 г.
О НЕКОТОРЫХ АСПЕКТАХ НЫНЕШНЕЙ СОЦИОКУЛЬТУРНОЙ СИТУАЦИИ
А.С.Пушкин
Ленивы и нелюбопытны, бессмысленны и беспощадны, в своей обувке незавидной пойдем, товарищ, на попятный.
Пойдем, пойдем. Побойся Бога.
Довольно мы поблатовали.
Мы с понтом дела слишком много взрывали, воровали, врали
и веровали... Хва, Сережа.
Хорош базарить, делай ноги.
Харэ бузить и корчить рожи. Побойся, в самом деле, Бога.
Давай, давай! Не хлюпай носом, не прибедняйся, ёксель-моксель.
Без мазы мы под жертвы косим.
Мы в той же луже, мы промокли.
Мы сами напрудили лужу со страха, сдуру и с устатку.
И в этой жиже, в этой стуже мы растворились без остатка.
Мы сами заблевали тамбур.
И вот нас гонят, нас выводят. Приехали, Сережа. Амба.
Стоим у гробового входа.
На посошок плесни в стаканчик. Манатки вытряхни из шкапа.
Клади в фанерный чемоданчик клифт и велюровую шляпу,
и дембельский альбом, и мишку из плюша с латками из ситца, и сберегательную книжку, где с гулькин нос рублей хранится,
ракушку с надписью «На память о самом синем Черном море», с кружком бордовым от «Агдама» роман «Прощание с Матерой».
И со стены сними портретик Есенина среди березок, цветные фотки наших деток и грамоту за сдачу кросса,
и «Неизвестную» Крамского, чеканку, купленную в Сочи...
Лет 70 под этим кровом прокантовались мы, дружочек.
Прощайте, годы безвременщины, Шульженко, Лещенко, Черненко, салатик из тресковой печени и Летка-енка, Летка-енка...
Присядем на дорожку, зёма.
И помолчим... Ну все, поднялись. Прощай, 101 наш километр, где пили мы и похмелялись.
И мы уходим, мы уходим неловко как-то, несуразно, скуля и огрызаясь грозно, бессмысленно и безобразно...