Он взял ломоть торта и куснул его, и перевернул страницу. Старый затхлый альбом с его буроватой и крошившейся бумагой, кажется, дышал вонью склепа, одно за другим предъявляя эти мертвые лица с их изнуренным и безлюбым пристальным взглядом наружу, в вертящийся мир, маски колебанья пред холодным стеклянным глазом фотоаппарата, или отпрядывающие пред этим целлулоидным бессмертием, или же лица, просто спихнутые в слабоумие само́й скоростью времени. Старая родня по женской линии выкашляна из водоворота, худая, и треснутая, и сдвоенная, и чуть-чуть избыточная. Пейзажи, старые задники тоже избыточны, возникают вновь и вновь, как будто населяли собой иную среду, нежели те сушеные паломники, каких выбросило на их берега. Слепая пахота в ворсе земном, почва, перевернутая во мгновение ока меж становленьем и свершеньем. Я есть, аз есмь. Продукт предшествовавших рас.
Некто в прошлом, любопытствующий со склонностью к исследованьям у смертного одра, напомнил нам этого старика, пестуемого меж запятнанными покрывалами, стоялый запах смерти, неистовые руки и язвительность, взывает, как взывал он к родне, давно разлученной лихорадочным апострофом брани. Медсестра клялась, что они пререкались в ответ. Он слушал, отнюдь не крикливый дурень. Мягко похвали его, кого гнев, вынянченный в сердце его, извел сильней, чем года. Саттри вспомнил голубые заводи его мертвых глаз. Они с сестрами гуськом шли мимо высокой старой кровати. Приподняли посмотреть. Восковая плоть непристойно сморщена. На снимке этот старый дедушка сидел на пожелтелом постельном белье, как крыса из книжки с картинками, очки и ночной колпак, и глаза, слепые за стеклом. И снимки. Старые пикники, семейные компании, женщины в чепчиках и с цветами, мужчины в сапогах и при пистолетах. Патриот в своей портупее и крагах, один из всех не более чем безымянных, прибывших домой в деревянных ящиках на студеных железнодорожных платформах. Передавайте его вниз, к чадящим грузовикам. Накладные трепещут на злющем ветру. Вот. И вот. У нас в головах не умещалось, что он внутри. Холодно и сухо было, ботинки наши повякивали в снегу на всем обратном пути к дому. Меньшие из нас, наряженные в черное, словно мелкие монахи в трауре, выводок стервятников ковылял в жестких черных башмаках с затхлыми сборниками гимнов в руках, глаза уставлены в землю. Кого-то нужно поблагодарить за то, что копали в такой мерзлой земле. Изможденный распев, изложенный по старой псалтыри. Листы захлопываются тускло. Скрипят шкивы, наваленные горкой цветы медленно всасываются в землю. Солдат протянул сложенный флаг Мамо, но та не могла смотреть. Мягко оттолкнула его одной рукой, за ее черной перчаткой горгонья маска горя. Грохочет горсть земли, эти всхлипы, завыванья эти в тихих зимних сумерках. Когда мы повернулись уходить, за стеной зажглись голубые уличные фонари.
Она вошла с чаем, высокая ваза полна, забита льдом, локон лимона. Он ложкой всыпал сахару.
Это опять Элизабет, сказала старушка. Самый старый снимок, что только есть, по-моему.
Между физиономией безумной карги и этой юной девушкой смутная звездная метель, круженье планет на их эфирных цапфах. Сходство затерянных душ преследует нас со старых хромолитографий и ферротипов, побуревших от времени. Бескровный череп и сухие белые волосы, матриархальное мясо, постно и сухо натянутое на хрупкую кость, горькое воздаяние пепельно средь шелков и лилий при свете свечей в холодной зале, черные лакированные похоронные дроги на козлах, обмотанных крепом. Я плакать не желал. Сестры мои плакали.
А вот это дядя Уилл. Ты его, может, и не помнишь. Он как я был, ни к чему хорошему даже головы повернуть не мог. Она с трудом повернула голову, показывая.
Да.
Он был кузнец. Все они были обучены ремеслу.
Он пьянчуга был, он прохиндей.
Саттри откинул раскрашенную фотографию обитого атласом гробика в оплетке, окруженного цветами. В гробике толстый мертвый младенец, раскрашенный так, что вырви глаз, ярко-фуксиевые щеки. Никогда не спрашивай чей. Он закрыл крышку этой иллюстрированной книги страждущих. Расцвела мягкая желтая пыль. С глаз долой этих приматов с примерзшими друг к дружке челюстями и анналы их докучливых прихватов и окончательной тьмы. Что за божество в царствах слабоумия, что за бешеный бог, настоянный на дымящихся мозговых долях водобоязни, могли измыслить место хранения для душ столь же бедных, сколь и эта плоть. Эту кишащую червями, источенную скинию.
Что скажешь, малец?
Саттри обернулся. В двери стоял Клейтон, почесывая живот и щерясь.
Эгей, сказал Саттри.
Они пожали друг другу руки, и Клейтон потрепал его по спине.
Мама, ты ж соображать должна, прежде чем впускать этого дурня в кухню. Он нас обожрет до последней крошки.
Ну-ка глупостей не болтай, Клейтон.
Чего ты надоедаешь ему этими старыми картинками? Выпить хочешь, Кореш?
Да что ты, я спорить готова, что Коря и в рот не берет, правда, Коря?
Ох нет, промолвил Клейтон. Кореш от выпивки откажется.
Саттри ухмыльнулся.
Господи, я некоторых вырастила, кто не откажется, сказала старушка. Даже не знаю, от кого они этого набираются.