— Да не знаю я! — рассердился Глебов. — Пойми, мне неудобно… Оксюкович хорошо ко мне относится. Я не могу расспрашивать его о таких вещах!
Дверь распахнулась. На пороге стоял Беспалов, и по тому, как блестели его глаза, писатель сразу понял, что репортера распирает от новостей, которыми он жаждет поделиться.
— Сплетничаем, значит, а меня не позвали? Нехорошо, товарищи! Безответственно поступаете! Безнравственно даже…
— Какие сплетни? — делано удивился Должанский. — Мы обсуждаем международное положение. Чем Штреземан отличается от Чемберлена[71]…
— Чем могут отличаться два буржуя? — в тон ему ответил Беспалов. — Поражаюсь я, товарищи, вашей политической близорукости! И потом: что нам до таких мелочей, когда товарищ Склянский застрелился?
— Это тот, который навязал нам Колоскова? — недоверчиво спросил Басаргин.
— Он самый. Давно уже ходили слухи, что он не удержится, но никто не думал, что он сам взведет курок.
— Странно, — заметил Должанский.
— Что именно? — обернулся к нему Степа.
— Да то, что такой ловкач взял и застрелился. — Петр Яковлевич прищурился. — Как-то это не вяжется с тем, что мне про него известно.
— От тебя, Петя, ничего не скроешь. — Беспалов пригладил лысину и улыбнулся. — Он, кажется, хотел себя только ранить — ну, чтобы разжалобить товарищей по партии и они от него отвязались. Но сынишка с воплем вбежал в комнату, папаша от неожиданности дернулся, нажимая на спуск — и пуля не просто пробила плечо, а прошла через легкое. Он еще и умер не сразу…
— А Колосков, значит, все предвидел и загодя сделал ноги, — подытожил Глебов. — Знаете, я всегда считал его умным человеком. Такой нигде не пропадет…
— Как раз умные люди обычно и пропадают, — заметил Басаргин. — В первую очередь… — Он и сам не знал, зачем сказал это — возможно, из духа противоречия, потому что Степа всегда его раздражал.
— Ну, Колосков-то не пропадет, — хмыкнул Должанский. — Вот мы — да, если из-за его растраты нам получку платить будет нечем…
Лицо у Глебова вытянулось.
— Пойду-ка я поговорю с Измайловым, — объявил Беспалов, шагнув к двери. — Он кассир, должен знать…
— Измайлов кремень, он тебе ничего не скажет, — отозвался Должанский. — Ты лучше Антона разговори. — Так звали пасынка Оксюковича, который заведовал финансами газеты. — Он моложе, точно проболтается, если надавить…
"Как это мило, — подумал писатель. — Украл деньги и исчез… и даже если я напишу этот проклятый очерк, не факт, что мне за него заплатят… Боже мой, да разве я в детстве думал, что у меня будет такая жизнь… На Рождество, под елкой… мечтал о будущем… Свечи горели, пахло хвоей, и звезда… ах… звезда на верхушке… Как пророчество… Звезда…"
Он вконец расклеился, но вспомнил о жене Варе, о том, что ей нужно новое пальто, забрал текст, который ему начал диктовать Должанский, и вернулся к себе. Там Максим Александрович долго сидел за столом, потирая подбородок, но потом решился и, стиснув зубы, с ожесточением погнал строку за строкой. Под его пером Опалин вырос в богатыря, который с легкостью распутывал сложнейшие дела (реальные обстоятельства детоубийства, которое расследовали у него на глазах, Басаргин затушевал, нагромоздив груды общих фраз). Также агент московского угрозыска О. (своей волей автор играючи повысил Опалина) самыми адскими штампами из лексикона советских газет обещал бороться с преступностью, искоренять бандитизм и уменьшать число беспризорников. В последних строках писатель сделал намек на скорое продолжение, перечитал текст, сделал несколько поправок и отправился к машинисткам.
— Недурно, недурно, — милостиво объявил Поликарп, пробежав глазами перепечатанный на машинке текст никчемного, убогого, беспомощного очерка. — Именно то, что нам нужно, Максим Александрович! А то я уж опасался, что вы опять начнете какие-нибудь опасные намеки ронять, как в ваших фельетонах…
Басаргин оскалился и, ненавидя себя, ответил:
— Что вы, Поликарп Игнатьевич! Разве я не понимаю… Одно дело — фельетон, а совсем другое — очерк о работе угрозыска…
— Вот, вот, — кивнул заведующий. — И вообще, — не надо вам фельетонов писать, Максим Александрович! И шутить тоже не стоит. Не удаются у вас шутки, они все какие-то… несвоевременные выходят… Вы только не обижайтесь, я вам по-дружески говорю, — прибавил он, видя, как собеседник изменился в лице.
Басаргин вышел от заведующего, чувствуя глубокое внутреннее унижение, хотя, казалось бы, ничего по-настоящему оскорбительного ему не сказали. "Так… кончено… Писать, что я хочу, не дадут… теперь и шутить нельзя. Очерки по сто строк об угрозыске… а дальше что? Вместе с Матюшиным на хронику поставят? Гражданин Сидоров попал под трамвай, гражданин Котелков "убит насмерть"… И ради этого я жил? Ради этого бросил медицину? Как унизительно, боже, как унизительно…"