Клава выжидательно смотрит на меня, знаю ли я что о ней? Знаю ли, что она уехала в отпуск, а мужа оставила в Ленинграде одного, больного. Вернулась, а он уже несколько дней как умер. Так и лежал один в пустой квартире. Знаю ли, что она, цветущая, розовощёкая женщина, уволилась с фабрики, где сколачивала ящики, и сказала подругам, что будто бы в Москву к сестрам едет, сдала квартиру студенткам за 50 рублей и приехала в деревню к старику. И вот все лето играет он звонко на гармони, а она громко, во весь голос поёт. Гуляют.
— Тут про меня разное болтают, — говорит она хрипловато,— что, мол, платья его бывшей продаю. Проживаем, мол. Да что продавать-то? Вот они…— она открывает комод и выбрасывает по одному. — Ситчик… А у меня в Ленинграде дома — нейлон, шелк, приёмник, телевизор, ванная из кафеля. Я сама — самостоятельная. — И уже к старику Колдуненко: — Что же твоя бывшая-то, платья себе хорошего не справила? Ситчик…
— Какая ни есть, а мануфактура, — бормочет он, вспомнив, что и за это деньги плачены.
— Тоже раскрасавица… Не могла дочку уберечь, в Германию отдала, — зло бросает Клава и выходит. А я прошу показать фотографию Шуры. Он долго роется в ящиках, находит.
— Да-а, красота-то в самом деле редкостная!.. — говорю я. — Давно со стены-то сняли?
Из-за двери старика зовёт Клава, видно, стояла тут под дверью. «Завтра же изорву все твои фотографии, — слышу я её свистящий шепот, — завтра же…»
Он возвращается, жалуется на жизнь, на дочек, на районный и областной суды, на Шуру.
— Она от полноты своей погибла. Что она, измученная была? Нет, шесть пудов весила. А я? Вот,— он втянул щеки, — шестьдесят килограмм, и все живу.
— Красавица была,— снова вспоминаю я.
— За таким-то мужем можно быть красивой. Барствовала…
И красоту её неписаную, природную обернул себе же в достоинство. Вернулась Клава:
— Мы в паспорте расписаны, все честно, но я, наверное, с год тут отдохну в деревне и обратно вернусь в Ленинград.
Сказала откровенно, старика не стесняясь.
К вечеру второго дня я уезжал. Решил заехать ещё в Лугу на кладбище к Александре Александровне. К Шуре. «И я с вами,— попросился Колдуненко. — Один-то я ехать не могу…»
Мы стоим вместе у могилы. Вот он, памятник Шурочке: «Любимой матери, человеку большой души и горячего сердца». И подпись внизу: «Дети, внуки».
Вот ведь как: дети, внуки. А его — мужа и отца — и нет, вроде как и не жил с ними. Вот почему стыдно ему ходить сюда, люди же со стороны скажут: а это-то кто? Кто он ей? А сейчас Константину Ивановичу удобно, он вроде как экскурсовод, вроде как при деле.
Как будто и не было этих пятидесяти лет с Шурой прожитых, как будто совсем тебя никогда и нигде не было. Месяц уже в небе повис, тонкий и яркий, и все небо в звёздах. Пора домой. Над двором его висит сейчас Большая Медведица, а во дворе пахнет берёзовыми дровами. На крыльце сидит Клава и курит. Пока есть ещё нажитое, она будет с ним. А это значит, ему кажется, он не одинок.
О личностях
Этому счастливому и бодрому человеку за девяносто. 22 года он прожил в прошлом веке. 40 лет — в царской России. До революции работал корреспондентом сытинского «Русского слова» в Государственной думе.
Он присутствовал при первом сеансе «синематографа Люмьер», при первых полётах Блерио на моноплане и братьев Фарман на биплане, поднимавшихся на высоту всего 150— 200 метров, присутствовал при первом разговоре А. С. Попова по первому построенному им радиоприёмнику.
Он сидел на студенческой скамье рядом с Александром Блоком и слушал лекции Дмитрия Ивановича Менделеева. Его учителем в журналистике был Влас Дорошевич.
В редакции, где он работал, встречался с Львом Толстым, Максимом Горьким, Чеховым, Буниным, Куприным, Леонидом Андреевым, Александром Грином, Григоровичем, Маминым-Сибиряком…
Встречался с Репиным, Суриковым, Поленовым, Стасовым.
Пятьдесят раз слушал Шаляпина в роли Бориса Годунова.
В кровавое воскресенье 9 января 1905 года он был на Дворцовой площади. Его друга, с которым он шел, убили.
При нем, уже накануне революции, извлекли из проруби тело Распутина.
В качестве журналиста 27 апреля 1906 года Гессен присутствовал в Георгиевском зале Зимнего дворца на торжественном открытии Николаем II первой Государственной думы. И с того дня за одиннадцать лет не пропустил ни одного заседания думы.
…Перед ним прошли две большие эпохи: между ними революционный водораздел 1917 года.
Я думаю: что рассказать о богатой, удивительной жизни этого человека? О чем рассказать, что выбрать? И решил: о самом главном, о том, что прошло через всю его жизнь.
О его встречах с Пушкиным… С поэтом, которого он, конечно, не видел и не мог видеть. И всё-таки встречи. Долгожданные и неожиданные.
…Октябрь 1900 года. В те дни в Царскосельском лицее открывался памятник Пушкину. Редактор «России» Влас Дорошевич поручил молодому журналисту Арнольду Гессену дать в газету отчёт об открытии этого памятника.