Почувствовав неладное, Марина кинулась в коридор и — к кухне. Распахнула дверь. Посреди кухни стоял отец. В одной руке он крепко держал за шиворот Бармалея, который смотрел на него мягкими доверчивыми глазами, в другой руке он держал топор…
Марина тяжело бежала по длинному коридору, которому не было конца, и кричала: «Я не буду есть этот суп! Я не буду есть этот суп! Я не буду!!!»
Отец вёл дневник, записывал каждый день блокады. И когда умерла в больнице мама. И когда он сам уже лежал, почти не двигался. Все писал. И о блокаде. И о том послевоенном времени, когда сможет «полным ртом наесться хлеба». «Полным ртом,— говорил он Марине,— понимаешь? А если не доживу…»
Вот в это Марина не верила. Она знала: отец выживет, просто обязан выжить. Иначе ей, ребёнку, становилась непонятной и бессмысленной смерть Бармалея: и мамы все равно уже нет, а если и папы не будет…
— Простите, вам плохо? — Марина услышала возле себя голос бортпроводницы. — Ну что же вы плачете-то, милая?
Все застёгивали ремни. Самолёт делал круг над городом её горького детства. Хорошо, снова подумала она, что не на поезде. Поезд сразу привёз бы её на Невский проспект. И так вот, сразу — ей снова могло не хватить воздуха.
Иногда ей хочется избавиться от воспоминаний, забыть все. А может быть…
Нет, однако… Нет.
Иногда ей хочется избавиться от воспоминаний, но она понимает: память не обманешь, не обойдёшь стороной. Это и горько, и неизбежно, она чувствует все это как инвалидность. Только один вот переходит улицу — и видно: на костылях. А у неё та же незаживающая рана, только глубоко внутри спрятанная, никому, кроме неё, не видная.
Сколько лет прошло с той поры?.. Но и сейчас, когда кто-то приходит в дом, первая мысль её — накормить. Пусть не гость даже, а слесарь или электромонтер по делам заглянет на минутку, она не спрашивает, сыт ли, нет. Она сразу накрывает стол: ей кажется — голоден.
Ещё она не может слушать цыганские романсы. Каждый раз ей кажется: человек, который поёт романс искренне и тепло, знает о ней, о Марине, все и поёт сейчас только для неё одной.
А ещё ей снится иногда, что выстроена огромная больница для котов, и она ходит там, в белом халате… Но это так, бред…
Некоторое время она сидела в гостинице: готовила себя внутренне. Решила так — сначала пойдёт на площадь Труда в дом, где они жили все вместе, потом — к отцу, а уж потом — к брату Олегу, который жил где-то около Балтийского вокзала.
Шла пешком. Погода стояла странная: вот-вот должно бы выйти солнце, но тучи краями цепляли его и никак не отпускали на волю. Странная погода — по настроению: для блаженного — хорошая, для опечаленного — должно быть, унылая. Чем ближе подходила к дому, тем сил становилось меньше. Что-то тревожно таяло в груди и растекалось по слабеющему телу. Будто вела себя на казнь.
Вот она — площадь Труда. Дом номер 6. Сердце колотилось упругими толчками, и эти маленькие взрывы отдавались в руках и где-то внизу, в непослушных ногах. Она прислонилась к двери, вздохнула, как бы набирая воздух про запас. И медленно, держась руками за перила, стала подниматься на третий этаж. Вот квартира. Марина вытерла глаза, попудрилась и… коснулась звонка. Четыре раза… И вдруг явственно поняла: сейчас откроется дверь, и на пороге будет сидеть, ждать её умный и добрый Бармалей. И все станет опять хорошо. Жизнь пойдёт по второму кругу, спокойная, счастливая. Ей вдруг сразу захотелось стать маленькой, сесть на колени к отцу.
Звякнула цепочка, дверь медленно открылась. На пороге стоял старичок. Незнакомый старичок. Типичный ленинградский интеллигентный старичок.
— Простите,— тихо, растерянно сказала Марина,— я тут… жила. В войну…
Старичок прищурился и не успел ничего ответить. Марина мимо него кинулась вдруг по коридору, длинному, знакомому до боли коридору, в котором когда-то в детстве устраивали они велосипедные гонки. Дёрнула дверь к себе в комнату — заперто. Вбежала на кухню. И знакомо все, и незнакомо. Была огромная плита — нет её: газовые горелки. Умывальник, раковина — другие. Но подоконник — вот он, свой! И балкон — длинный, она пошла по нему, дошла до своей комнаты, хотела заглянуть в окно. Оно было занавешено.
Потом они сидели со старичком в кухне, пили чай. Он успокаивал её, а она говорила ему про новогодние конфеты с хлебом, про бутерброды в углу за роялем.
Она рассказала ему все.
А потом… Потом наконец — к отцу. Она знала, что нужно привезти ему. Тут же, на площади Труда, Марина зашла в знакомую, отделанную керамикой булочную. Выбрала круглый черный, по 14 копеек хлеб, спросила у продавщицы, свежий ли, когда завезли, и нагрузила сначала одну огромную авоську, потом другую, точно такую же. Продавщица смотрела на её помятое, заплаканное лицо — и ни о чем не спрашивала. И те, кто был в магазине, смотрели на неё с недоумением и сочувствием.