В общем, мы располагались и делали то, что люди делают на пляже. Я либо ковырялась в камнях, выискивая яшму и сердолики, либо собирала морские стеклышки, либо охотилась за отбеленными персиковыми косточками, либо спасала медуз, либо рисовала, либо читала, либо валялась в прибое и заходила по шейку. Мама сначала загорала, потом плавала. Проблема была в том, что каждый раз я от этого умирала. Когда она, невероятно красивая, сразу дочерна загоревшая, надевала свои тяжеленные синие ласты и начинала пятиться, я уже знала, чем дело кончится, – она исчезнет. Первые пятнадцать минут я молча сидела на тряпочке, следя за ее головой. Когда голова уменьшалась до точки, плохо видной из-за слепящего солнца, я начинала тихонько поскуливать. Когда и точки уже не было видно как ни пялься, я, вопреки уже накопленному опыту, все равно приходила в последнее холодное отчаянье и, поняв, что на тот раз она уже точно не вернется, начинала рыдать все громче и доходила до воя. Но не сходя с тряпочки, как велено. Мама плавала часа по полтора, однажды ее привезли на лодке пограничники, охранявшие Гурзуф от Турции. Крайнее расстройство, в котором она меня неизменно находила, ее всякий раз умиляло и смешило. На почве моих воплей мы познакомились и подружились с тетей Зиной и ее дочерью Наташей, которые обычно оказывались на своей тряпочке совсем рядом с нами, тоже ранние пташки. Однажды они стали спасать меня, не выдержав истошных рыданий, принялись развлекать, кормить фруктами и водить плескаться на мелкоте, вместе дождались маму и устроили ей выволочку. С тех пор мама продолжала уплывать, но я была не одна и решила верить Зине и Наташе, когда они говорили, что она обязательно приплывет. Самое смешное, что оказавшиеся на одном квадратном метре с нами на пляже в Гурзуфе Зина и Наташа в бесконечно далекой и огромной Москве жили от нас в четырех автобусных остановках, что вообще-то организовать было непросто – мы жили там, куда Макар телят не гонял. Мы на долгие годы подружились и часто общались в Москве.
В остальном – помимо пытки ранним подъемом и заплывами за горизонт – мама очень меня баловала и развлекала, бог знает на какие шиши. Мы шастали по горам, ездили в Ялту на страшенную Поляну сказок, изучили ботсад в Никите, за годы посетили все дворцы и гнезда, катались на ракетах, долезли до обломка генуэзской крепости, ловили рыбу, ели сахарную вату и самые вкусные на свете блины в блинной «Дельфин» над пляжем – пресные, немного резиновые, в мельчайшую дырочку. Каждый день благодаря маме я принимала мое новое антиастматическое лекарство – лежала на впивающейся в спину крупной гальке и кусала шерстистый мягкий персик, липкий сок которого смешивался с соленой каплей, стекавший из носа. Отогревалась от морского посинения, лежа на боку и страдая временной глухотой, пока наконец из уха, пробравшись по его нежным туннелям, не вытекала с неожиданным грохотом уже горячая морская вода, будто из головы.
Очень я любила, когда мы заходили на белую Коровинскую дачу глазеть на художников. Они все были настоящие, с мольбертами и палитрами, некоторые даже в блузах. Все писали светящуюся солнцем дачу на фоне курчавой зелени и скалистого Гурзуфа или Адаларов, или Медведя, и все немедленно начинали обожать красавицу-маму и заигрывать с ней. Поскольку мама оставалась холодна и иронична, им приходилось заигрывать со мной. Один давал мне помыть кисти, другой – поляпать маслом, а третий вообще влюбился не на шутку и забрасывал маму приглашениями, а меня – яблоками и конфетами. Смешно, мы с ним потом переписывались, точнее мама, но письма в Москву (кажется, из Киева) он присылал на мое имя и всегда в них ко мне обращался. Его звали Марк, как, гм, моего сына впоследствии.