С девяностых он не видел этого всего – палаток, обступивших мрачный серый шар станции, похожей на раздутого от крови клопа, в пасть которого стекаются потоки одинаковых людей, столов с китайскими трусами, носками, шаверменными, из которых, словно из шалманов юности, несутся хиты Александра Серова, растопыренные руки каких-то удивительных типов даже не из девяностых – из восьмидесятых годов, в которых желтыми веерами торчат билеты Гослото. «Ничего себе, – подумал Иван Витольдович, – это что за дыра времени вообще? Словно какой-то роман Стругацких». Он сразу почувствовал на себе плотное пальто коллективного внимания – душное, тяжкое, как бабушкин дырявый ватник. Бабушка этот ватник носила и в пир, и в мир, и в добрые люди, и коров доить, и огород копать, и в магазине сплетничать – с тех пор, как приехала в нем из лагеря. Дырявый ватник, истертая справка об освобождении, узелок и две пустые бутылки мутного зеленого стекла, непонятно для чего предназначенные, – вот и все, что у нее с собой было. Ватник этот мать однажды, давясь слезами, никому не говоря, вывезла на багажнике велосипеда на край поселка и там кинула в лесополосе. Бабушка легла на пол в кухне и молчала сутки, пока мать не призналась, встала ночью, когда все уснули, взяла фонарь и так же молча ушла пешком туда, в лесополосу. Вернулась обратно с ватником, который потом так и провисел на гвозде в сенях до самой ее смерти – невыносимо грязный, тяжелый и нелепый, как покойник, которого почему-то все не похоронят.
Молчаливое, настороженное внимание, враждебное и хищное одновременно, казалось, исходило из асфальта и воздуха, который при этом звенел многоголосьем и шарканьем, было в целом не удивительным – настолько странным персонажем он казался в этих безвременных декорациях в своем дорогом кашемировом пальто, костюме стоимостью в шесть таких палаток, в ботинках ручной работы. Но даже если бы он был одет по-другому, это бы не имело значения – сам по себе он был сделан из слишком добротного человеческого материала.
– Слышь, земляк, помоги ветерану, братан, – раздался откуда-то сбоку и как бы снизу сиплый прокуренный голос.
Иван Витольдович не сразу смог распознать источник звука, а когда распознал, грязная рука с обломанными черными ногтями уже самостоятельно настойчиво мусолила полу драгоценного итальянского кашемира.
Внизу, ненамного возвышаясь над урной, на деревянной каталке с самодельными колесами сидел мужик, возрастом значительно младше Ивана Витольдовича, в блекло-зеленой военной форме, сдвинутом набок синем пехотном берете. Спереди виднелся грязный ворот тельника, пустые штанины спереди были завязаны двумя белыми пластиковыми веревочками.
– Ветеран какой кампании, братан? – спросил Иван Витольдович, и ничто его не выдало, кроме слишком ровной интонации и слишком доброжелательного выражения лица.
– Афганской!.. – усмехнулся мужик и почесал гимнастерку. – Закурить тоже дай, а то видишь, стране не нужды ее герои, ветеранов в расход пускают, хотя президент наш мужик, военный. Это все евреи. Понабрали во власть евреев, когда-нибудь кровью умоются.
Ивана Витольдович повело куда-то в сторону, внезапно звуки отключились, перед глазами мелькнула черно-белая кинохроника, и неожиданно, белый от каменной крошки, с кровавой струйкой из оглохшего уха, он очутился там, куда рассчитывал больше никогда не вернуться: в первую чеченскую войну, в развороченную середину Грозного, в черный дым, в свист пуль, в крики, в облако капель крови, словно застывших в съемке, когда режиссер монтажа нажимает на кнопку и картинка останавливается, но там, в глубине этой картинки, у персонажей все еще двигаются глаза. Там он познакомился с творчеством фантастов Стругацких, нашел книгу в одном из домов – она просто лежала, непонятно откуда взявшаяся, одна-единственная книга, никаких других книг в том доме больше не было, даже Корана. «Трудно быть богом» называлась книга, и так, как солдаты таскали за пазухой котенка или щенка, он таскал книгу. Пацаны смеялись над ним: «Дурак сержант, поспал бы немного, что ты там вычитываешь? Секрет вечной жизни?», но ему было все равно – буквы превращались в слова, а слова почему-то в бабушкин голос, и посреди всего этого Иван внезапно понял лагерный ватник, висевший до конца ее жизни на гвозде в сенях. Дураком он бы не против быть – дурак на Руси все равно что бессмертный. Так, впрочем, и оказалось – за вычетом трех легких контузий.
Иван Витольдович нагнулся, крякнул и одним каким-то бешеным рывком оторвал от коляски парня, водрузив его, отчаянно орущего и сопротивляющегося, на бетонную урну.
– Послушай меня, – сказал он очень тихим голосом, – просто для информации. Детям, которых катали в колясках вдовы Афгана, сейчас почти по сорок лет, двадцать пять лет назад в Грозном мне было двадцать пять, а тебе не больше восьми. Учи матчасть, скотина.