– Марья Михайловна, все одно ничего не выйдет. – Он сжал шуей холщовый мешочек с царь-травой. – Головорез твой в могиле, все те, кого ты подсылала, тоже. Оставь меня, семью мою и людей моих в покое. А иначе защищаться буду и… – он не договорил, а мачеха побледнела.
Степан поклонился еще раз, оставив за спиной своей старуху, что превратила детство в крапивные заросли, что пыталась уничтожить его, убрать с дороги.
Сейчас, будучи дважды отцом и неправедным мужем, он мог понять ее злые слова, розги, синяки: и волчица бьется за своих детенышей.
Марья Михайловна проводила гостя тяжелым взглядом, учуяла в сердце своем застарелую ненависть, пошла в киотную[103], к иконам и покаянию. Два дня и две ночи она провела там, отказываясь от пищи и питья.
Родители да подруги считали ее замужество счастьем. Мыслимо ли, стать женой одного из сыновей Якова Строганова, что почти царем слыл на землях пермских и уральских.
Так оно и было. Марья, точно царица, миловала и наказывала, закупала жемчуга да золотые нити, наполняла кладовые отборными тушами свиными, дичью, диковинами из южных земель. Отказа ни в чем не знала.
Да только сын, наследник, все не являлся на свет.
Степка, вымесок мужнин, испортил все. Была самовластной хозяйкой, что подчинялась лишь мужу, стала обманутой женой, что рыдает ночами напролет.
Может, смирила бы в сердце злобу, подчинилась мужу, да пасынок оказался сущим чертенком. Глядел нагло, как нашкодивший кот. Базлал громко, пакости творил неустанно.
Марья все ж родила сына, хлопотала над ним денно и нощно и забыла о злобе своей, вся уйдя в любовь материнскую. Максим Яковлевич отошел, стал забывать про вымеска своего, привозил законному сынку потешки да лакомства, на руках держал с нежностию великой.
А Степка изничтожил брата. Увел на речку да утопил.
Что бы тогда яростной, готовой крушить все Марье ни говорили, знала: нарочно, все нарочно сделал. Ведь велела выпороть так, чтобы места живого не осталось, чтобы в смоле огненной кипел. А стервец спасся… Вымески – они живучие!
Позже, выпестовав двух сынков, чудом уберегла их от Степки, от хворей и всех ворогов, она смирила душу молитвами и беседами с духовником. Текли годы, росли дети, гордость и счастье, проклятый пасынок редко появлялся в отцовой вотчине, навлекал на себя гнев Максима Яковлевича – Марья была спокойна. Лишь иногда мелькала в ней обида: отчего старший, Ванюшка, уступает вымеску, робеет пред ним… А должен бы Степка у сапог его ползать!
Словно гром средь погожего неба обрушилось на нее решение мужа делить наследство поровну меж Иваном, младшим Максимкой и выродком – точно незаконный сын может встать вровень с законными.
«Да как же так? Муж мой, устыдись», – повторяла она денно и нощно. В глаза Максиму Яковлевичу, пред чистым ликом Иисуса Христа, пред мудрой Богородицей.
Муж выжил из ума и настаивал на решении, волю свою втиснул в грамотку, заверенную воеводою. Писцы написали ее в шесть рук и отослали в Москву и Нижний Новгород.
Нет ей покоя…
Сколько лет боролась она за сыновей своих. И, кажется, зашла слишком далеко.
Ежели Бог не простит?
10. Воссоединение
Степан и его люди вернулись на Радоницу[104], только радости с собой не принесли. Усталые, исхудавшие, они собрали на порты и сапоги грязь от Москвы до Соли Камской. Возвращались налегке, оставив сани и лишних лошадей в Сольвычегодске. Да с грузом, что тянул к земле…
Аксинья сразу почуяла запах несчастья и не лезла к мужчинам. Хлопотала об ужине и теплом питье, отправила Маню и Дуняшу перетрясти тюфяки в казачьих клетях, сама вытащила горшки и хлеба из печи, лишь бы занять руки.
– Обмыть его надобно, – глухо сказал Степан. – С травами да маслами. По теплу везли, почти три дня.
Аксинья кивнула, не глядя на того, о ком скучала долгими ночами. Она отыскала среди трав золотую пижму и тысячелистник – они убирают тяжелый дух.
– Ить как же так? – повторял Потеха, и борода его скорбно тряслась. – Не говорят ведь. Я к Степану Максимовичу: что случилось-то? Мы сколько тряслись над мальчонкой, выхаживали, ночами сидели. И такая беда, – старик говорил о том, что тухло в голове Аксиньи.
Она не осмелилась спрашивать, но и короткого взгляда было довольно, чтобы понять: били, и били страшно – ногами по ребрам и в живот, кулаками и палками. Кто, за что изувечил Малого, желторотого слугу, что никому ничего худого не сделал?
Порты, пропитанные кровью. Рубаха лохмотьями. Крестика – и того нет, видно, сорвали, изуверы. Аксинья резала одежу и старалась не думать о дочке, что узнает о смерти, изойдет потоком слез. Нютке немало досталось, не уберечь дитя от горестей…
Дед Потеха обмакнул тряпицу в горький настой, обмыл ясное, безмятежное чело. Малой, избитый, истерзанный, лишенный обрывков одежи, казался ребенком. Тощие плечи, безволосая грудь, костлявые коленки, уд, что не пророс семенем.