Так, размышляя, сопоставляя, анализируя, Лис постепенно продвигался все выше по лестнице, ведущей… Куда-то ведущей. Куда вела его та лестница, этот вопрос оставался открытым. Но по мере подъема все заметней было, что лестница становится более ветхой и ненадежной. Ступени делались уже, расстояния между ними становились шире, а перила все больше и больше походили на пунктирный набросок по воздуху. Ну, какое может быть доверие к чему-то, нарисованному даже не на стене? Как вверять жизнь воображаемому упору? Лис не прикасался к перилам. Он медленно взбирался, карабкался по лестнице, вжимаясь плечом в стену, цепляясь руками и взглядом за каждую ступеньку поочередно и изо всех сил стараясь не смотреть между ними, вниз, туда, где в бездне давно растворился, перемешавшись с тьмой, свет. Все внутри его – душа, сердце, все, что там бьется, пульсирует и дышит, – словно застыло, скукожилось и, отрываясь кусочками, отшелушиваясь чешуйками, падало в пропасть. Он словно истекал туда сам, тягучая смола жизни, капля за каплей. Страх уже давно подступил, подкрался сзади и острой бритвой подрезал сухожилия. Лис не знал, не видел страха в лицо и был перед ним беззащитен. Но пока еще дышал, пока мог видеть и сознавать, пока ощущал в теле хоть крупицу сил и способность двигаться – он упрямо карабкался вверх, навстречу, против потока, норовящего смыть и утащить его обратно.
Отчаянно мешала кожаная сумка на боку, та, в которой он недавно нес петас. От шляпы он избавился, а сумка вот осталась. В таком положении, в котором ему приходилось взбираться по лестнице, она постоянно переползала вперед, на живот, и путалась между ногами, и цеплялась за ступени, выматывая совершенно. Лис раз за разом передвигал ее за спину и стоически терпел ее штрейкбрехерство и прямое вредительство, даже не помышляя, однако, о том, чтобы вконец от нее избавиться, словно имея твердое убеждение, что непременно еще сумка пригодится ему в будущем.
Вдруг с отчетливой ясностью всколыхнулась в мозгу мысль, что жизнь его земная, видимо, на этом здесь, в конце лестницы, и в скорый уже момент закончится. Что с этой лестницы ему не сойти живым, ни в эту, ни в ту сторону, живым именно в том смысле, который он, не задумываясь, до сих пор в это понятие вкладывал. Возможно даже, что-то будет там дальше, но что-то совершенно другое, о чем он никакого представления не имел, несмотря на все разговоры и сообщения, прямые и косвенные. От внезапной этой мысли он не испытал нового страха или мгновенного ужаса – только холод чужого мира и нежелание в него погружаться. В одну реку, говорят, нельзя войти дважды, а в одну смерть? Можно ли ее повторить? Глупый вопрос. Все смерти разные, и каждая – как в первый раз.
Уже вспомнив наконец про смерть, он, как бы подводя итог, попытался вспомнить и то, что же такого, главного, за жизнь свою успел понять и узнать? Или сделать? Ради чего в нее приходил? Ведь не просто так, ведь была же какая-то цель? Или не было? Неужели пустышка? Столько страданий, злых и добрых чувств, метаний, мыслей – и что? Что на выходе? Что-то же было такое, он твердо знал, был уверен – было, но вспомнить, определить, назвать не мог. То ли по молодости своей, то ли потому, что в способности честно ответить себе на этот простой вопрос и заключался обретенный смысл жизни, но ответ надо было обдумать как следует, не торопясь, а у него на то, как оказалось, не было времени. Подсказал бы кто, но и подсказки ждать было не от кого.
Его обуяла злость, что вмешались бесцеремонно, сорвали с места и не дали дожить, как мог бы, как желал бы, своим умом дойдя до всего и сделав нужные выводы самостоятельно. Забили, понимаешь, голову ему принципами заморскими, без которых жилось, чего уж там, вполне сносно. Вот оно ему надо было? Подумать обо всем, в том числе и о принципах, он мог преспокойно и на том свете… Вон на том, что уже нависал впереди тяжелым карнизом. Что там еще делать? Только думать. Соображать.