Когда мы въезжаем на стоянку бара, мне приходит сообщение от знакомого музыканта из Лос-Анджелеса: «Сейчас не могу, может, потом. Посмотрим, как пойдет концерт. Целую». Беспечность сообщения причиняет мне боль. Моя потребность быть принятой людьми подкатывает к горлу, словно желчь. Меня тошнит. Я каждый день сражаюсь с этой потребностью. Но ее легче контролировать, когда я занята, или, возможно, представляю опасность, или мирно работаю на шпинатном поле. Я посвятила слишком большую часть жизни в погоне за знакомой небрежностью, которую вижу в сообщении.
– «Маргариту»? – говорю я. Моя улыбка похожа на дефис.
Мы проходим в тускло освещенный бар, и я мысленно рассматриваю идею о раунде алкогольных шотов.
Когда мы пробираемся через толпу до боли клевых людей, я вижу парня, одиноко стоящего в стороне. Парень частично освещен прожектором и сжимает в руке стакан с напитком. Комната погружается в тишину, словно кто-то вдруг нажал на кнопку паузы. Все, что я слышу, – мое собственное сердцебиение.
Его лицо напоминает мне кое-кого из прошлого, так остро, что меня отбрасывает во времени, обратно в шиферный сарай, где я видела это лицо, лет двадцать пять назад.
Я стою на шине. Около трех метров в диаметре, она, должно быть, предназначена для тракторного колеса или комбайна. С противоположной стороны шины, глядя на меня, стоит Мария.
Я легко одета, мне холодно, но лицо мое пылает. Эли возвышается надо мной. В семнадцать лет он выглядит
Мы все стоим в амбаре в задней части коммуны, среди бетонных полов и рифленого железа. В воздухе висит запах фермы и сена. Окружающая меня группа детей, восемь или девять человек, кричит. Кричать им велел Эли. На первый взгляд может показаться, что они взбесились, взволнованы или сговорились, но на самом деле здесь каждый играет отведенную ему роль.
Эли объясняет «правила». Мария и я должны драться друг с другом. Шина – наш ринг, а дети – зрители.
Я боялась, что Эли заметил нашу с Марией растущую дружбу, чувствовала, что она ему не нравится, словно две сблизившиеся десятилетние девочки – угроза для группы. В большой коммуне мы надеялись ускользнуть от чужого внимания, но
– И сражение будет продолжаться до тех пор, пока одна из вас не окажется в нокауте, – голос Эли пронзает меня, прерывая мои мысли.
Я чувствую себя так, словно кровь пытается покинуть мое тело, пробивая путь через кожу. Я смотрю на Марию. Я в ужасе. Она стала для меня целым миром за такой короткий срок. Всего за несколько недель она спасла меня. И сейчас я должна с ней драться.
Эли кричит, подзуживая крохотных наблюдателей, будто развращенный римский император на трибуне, который смотрит, как христиан скармливают львам. Но это
И хотя срывающиеся с уст Эли слова яростны, в его глазах влага. Они полны волнения. Эли облизывает губы, наблюдая, как разрушается недавно зародившаяся дружба, это то, что ему требуется, и он буквально воняет наслаждением. Я почти чувствую вкус его жажды. Наверное, он возбуждается сильнее, когда управляет чужим насилием и контролирует его. Он возбуждается от власти. Возможно, ему уже прискучило причинять людям боль самостоятельно.
Он должен был быть одним из
Должно быть, его изменила сама жизнь здесь. И не оставила ему другого выбора. Весь этот ужас – избиение, абьюз – не дали ему шанса вырасти нормальным. Может, у него не было никого, кто сказал бы: «Так не должно быть». Не было старшего брата, который говорил: «То, что они делают, неправильно». Мучая нас, Эли не следует учению Дедушки, это его собственное изобретение. Так что, возможно, насилие и извращенность, в которых его растили, стали частью его. Его натуры. Самим его существом. И теперь оно разбрызгивается из него, опаляя зрачки, пузырясь слюной на губах.
Я смотрю на нее, прямо на нее.
Бессмысленно плакать, пытаться остановить происходящее или только притворяться, что мы деремся. Это не насытит зверя внутри Эли.
Я смотрю на Марию и чувствую, как волна ярости поднимается во мне. Мой внутренний голос спокойно произносит: «Так давай это сделаем».
Звуки возвращаются, и мы начинаем драться. Все ощущается гиперреалистично, мы двигаемся будто в замедленной съемке: