Превосходные ходоки, они двигались к берегу все-таки быстрее, чем ветер нес к северу лед. До припая оставалось каких-нибудь два-три километра, когда Терентий крикнул, указывая на небо свободной рукой: «Гля, Петрейка, рассол!» Петр и Федор, разом опустив «Воструху» на лед, стали разглядывать небо. Бело-серое, словно подсвеченное над ними, оно становилось у горизонта лилово-синим, непроницаемым. Любой рыбак знает, что таким темным пятном отражается на облаках вода. Дальше идти было бесполезно: ветер уже опередил их. «Вострухе» никак не осилить такую громаду разболтанной бурей воды. «Здесь посядем!» — Петр, скинув просмоленную лямку, вытер лоб концом шерстяного шарфа. Над морем уже шел ураган, но здесь, внизу, за торосами, можно было держаться на ногах. Они торопливо нарубили льда и укрепили лодчонку с бортов, потом, немного передохнув, выложили из прозрачных ледяных брусков полукруг — в полроста высотой — и натянули брезент. Съев по маленькому кусочку солонины, молча полезли в кукули. Оставалось только ждать, когда снова задует полунощник.
— Думали, вынесет к самому полюсу, — щуря пронзительные глаза, рассказывал Краснояров. — Ревет кругом, крутит, ни дня, ни ночи. Нашу льдину кокнуло пополам, — за малым не под лодкой трещина прошла. Федор тогда маленько подмок — тащил лодчонку, а льдина накренилась, вода подтекла. Холодище нас, однако, донимал. Народец мы привычный, но измотало. Банку тушенки по кусочку морозили — растягивали подольше. Шкурки бельковые с изнанки жевали — жир…
Тюленей больше не попадалось, будто сдуло их южным ветром. Целыми днями бродил Петр по ближним льдинам; ни одной захудаленькой нерпы. Он знал, что ожидает охотников, унесенных в море без пищи и огня. Сам позапрошлой весной перетаскивал в байдару скорченные, звенящие промерзшим деревом, припорошенные снегом тела. То были люди не из их колхоза, но умирают все одинаково.
На шестой день, багровея от жару, свалился Федор. Видно, не прошло ему даром купанье в студеной воде. Четыре раза на дню била его крупная, жестокая дрожь — колени заводило к животу. Потом отпускало, и Федор, слабея, засыпал, а может, забывался, весь в поту. На седьмой рассвет у горизонта показался медведь-самец. Походил, понюхал и скрылся — видно, понял, хитрец, что полакомиться ему здесь нечем. К полудню недалеко от их льдины протащило треугольный зеленоватый обломок с темным продолговатым пятном. «Нерпа!» — обрадовался Петр. Схватив карабин, он осторожно, от льдины к льдине, стал подбираться к добыче. Нерпа спит очень чутко; несколько секунд, потом поднимает усатую головку и прислушивается. Если что — мгновенно ныряет в лунку, выдутую ею во льду. Умелые охотники, добывая нерпу, ползут по льду, двигая перед собой белый холщовый экран с отверстием для стрельбы.
С подветренной стороны льдина была высокой, и у Петра кровь выступила из-под ногтей, пока взобрался по отвесному, скользкому краю. Спрятавшись за торос, стал наблюдать за нерпой. Она вела себя странно: ни разу не подняла головы. И только приблизившись, Петр все понял: здесь побывал умка, возможно, тот самый, что бродил с утра у горизонта. Нерпа с раздавленным черепом лежала у замерзшей уже лунки. Жир и шкура с шеи и груди были небрежно объедены. Видно, медведю перед нерпой перепала сытная добыча.
На остатках спирта сварили Федору мерзлую нерпичью печенку. А сами резали мороженое мясо тонкими-тонкими ломтиками и глотали, присаливая, сырым.
В ночь на одиннадцатый день прорвался наконец полунощник. Когда Терентий и Петр, спавшие теперь в одном мешке, проснувшись, обнаружили эту долгожданную перемену и кинулись к Федору — обрадовать, он уже не дышал. Последние дни Федор мучительно кашлял и почти не открывал притухших глаз. А Петр все грел ему то нерпичий бульон, то чай, подбрасывая в крохотный костерик все новые бельковые шкурки — тюлений жир хорошо горит.
Они вынесли легкое, исхудавшее тело вместе с кукулем и тихо положили за торосами, прикрыв лицо чистым платком, хранившемся в мешочке, с табаком и спичками, у Петра на груди. Потом закинули меховой клапан и вернулись, не встречаясь глазами, обратно.
В те дни Петра настигла тоска, тихая, мучительная и безысходная, та самая жуткая полярная тоска, которая страшнее любой пурги. Целыми днями сидел он, привалившись к брезентовой стенке их маленькой пещеры. И то ли во сне, то ли в бреду видел, как шагают они с Федькой в петропавловский ресторан, разбогатевшие и одичавшие на Командорах, их поначалу еще не пустили — не те были на Федьке сапоги, не того фасона. Петр усмехнулся, не губами, а про себя, припомнив, как Федька вылакал прямо из соусника какой-то хитрый деликатес, подсунутый вертким официантом, за версту, как сеттер, чуявшим богатых гостей. Потом он вспомнил, как полз к нему Федька по скользкой, подтаявшей льдине, как та прогибалась, и он скатывался назад, в полынью, судорожно цепляясь за острый край окоченелыми пальцами.