Ему хотелось крикнуть полным голосом: «Вёл жизнь постыдную. Сам себя унизил… Был толмачом… Гидом… Лишь бы выкрутиться… Ахмет… Хуже того, дно
И, чувствуя, что невозможно сказать это вслух, он пробормотал только:
— Я вёл постыдное существование, Антуан… Постыдное… По-стыд-ное! (И слово это, несущее в себе всю гнусность мира, слово тяжёлое и вялое, слово, которое он повторял с отчаянием в голосе, принесло ему облегчение, будто настоящая исповедь.)
Антуан повернулся к брату всем корпусом. И постарался сделать вежливую мину, хотя стоял в неловкой из-за тесноты позе, стесняясь присутствия пассажиров, боясь, что Жак сейчас заговорит полным голосом, а главное, он с трепетом ждал того, что станет ему сейчас известно.
Но Жак, опершись плечом о стенку купе, по-видимому, не был намерен пускаться в дальнейшие объяснения.
Пассажиры отхлынули из коридора, разошлись по своим местам. Вскоре Антуан с Жаком очутились в благоприятном одиночестве, когда можно говорить, не боясь чужих ушей.
Тут Жак, который до этой минуты молчал, видимо, отнюдь не торопясь продолжить разговор, вдруг нагнулся к брату:
— Видишь ли, Антуан, что действительно страшно — это, в сущности, не знать, что… нормально… нет, вовсе не «нормально», глупости я говорю. Как бы лучше выразиться? Не знать, можно ли отнести наши чувства, вернее, инстинкты… Но ты врач, ты-то знаешь… — Говорил Жак глухим голосом, упирая на каждое слово, сведя брови к переносице, и рассеянно вглядывался в тёмное вагонное стекло. — Так вот слушай, — продолжал он. — Иной раз испытываешь… Ну, словом, вдруг в тебе пробуждаются порывы к тому… или к другому… Порывы, идущие из самых недр… Понятно?.. А ты не знаешь, испытывают ли другие люди то же самое или ты просто… чудовище!.. Улавливаешь мою мысль, Антуан? Вот ты, ты столько видал людей, столько различных житейских случаев, и, разумеется, ты-то знаешь, что… скажем… правило, а что… исключение из правила. Но для нас, ничего не знающих, — это, поверь, до ужаса страшно… Вот пример: в тринадцать — четырнадцать лет неведомые желания налетают на тебя порывами, неотступно томя мысль, и нет от них защиты, их стыдишься, с болью скрываешь, как позорное клеймо… А потом, в один прекрасный день, обнаруживаешь, что это самая естественная вещь на свете, даже больше того, самая прекрасная… И что все, все тоже, подобно тебе… Понимаешь?.. Так вот, если проводить параллель, есть какие-то вещи, тёмные вещи, инстинкты… и они-то бунтуют, и даже в моём возрасте, Антуан, даже в моём возрасте… ломаешь себе голову, не знаешь…
Внезапно черты его лица исказились. Его вдруг пронзила неожиданная мысль: только сейчас он заметил, как быстро вновь привязался к брату, к своему давнишнему другу, а через брата ко всему своему прошлому… Ещё вчера непроходимая пропасть… И достаточно оказалось побыть вместе полдня… Жак стиснул кулаки, опустил голову и замолчал.
Через несколько минут, не разжимая губ, не подымая глаз, он вошёл в купе и занял своё место.
Когда Антуан, удивлённый этим внезапным уходом, решил снова завязать разговор, он заметил в полумраке купе неподвижно сидящего Жака, — упрямо сжав веки, чтобы не дать пролиться слезам, он делал вид, что спит.
Смерть отца
I
Когда накануне своего отъезда в Швейцарию Антуан заглянул вечером к мадемуазель де Вез предупредить её, что будет отсутствовать в течение суток, старушка рассеянно его выслушала: вот уже целый час, сидя перед письменным столиком, она трудилась над составлением послания, требуя отыскать затерявшуюся где-то между Мезон-Лаффитом и Парижем корзинку овощей, и от досады не могла ни о чём думать, кроме злосчастной пропажи. Только много позже, когда она с грехом пополам закончила своё послание, переоделась ко сну и встала на молитву, в памяти её вдруг всплыли слова Антуана: «Скажите сестре Селине, что доктор Теривье предупреждён и явится по первому зову». Тогда, не посмотрев даже на часы, не окончив молитвы, горя нетерпением немедленно, в этот же вечер, снять с себя ответственность, Мадемуазель не поленилась пройти через всю квартиру, чтобы поговорить с сиделкой.
Было около десяти часов.