Но Жак, казалось, ничего не заметил. Мыслями он был далеко от Жиз. Теннисный корт, Мезон-Лаффит, белое платьице…
Поняла ли Жиз, как далеки от неё сейчас мысли Жака? Непроизвольно она протянула руку, словно собираясь схватить его, удержать, притянуть к себе.
— Ну и ветрище! — весело произнёс он, как бы не заметив жеста Жиз. — Тебя, должно быть, здорово раздражает этот каминный клапан, он всё время стучит. Подожди-ка…
Жак опустился на колени и, засунув старую газету между двух металлических пластинок, закрепил их. Жиз следила за его действиями, измученная всем, что перечувствовала и не посмела выразить словами.
— Готово, — сказал он, подымаясь с колен. Потом вздохнул и, не взвесив на сей раз предварительно своих слов, проговорил: — Да, ветрище… Так хочется, чтобы поскорее кончилась зима, чтобы снова пришла весна…
Очевидно, он вспомнил те вёсны, которые встречал где-то далеко отсюда. Жиз почудилось даже, что он думает: «В мае я буду делать то-то и то-то, поеду туда-то и туда-то».
«А какое место отводит он мне в этой своей весне?» — про себя договорила она.
Раздался бой часов.
— Девять, — сказал Жак таким тоном, будто готовился уходить.
Жиз тоже расслышала эти девять ударов. «Сколько вечеров! — думала она, — сколько вечеров я провела здесь, под этой лампой, ждала, надеялась, и часы били, как и сегодня, а Жака не было. Теперь он здесь, в этой комнате, со мной рядом. Он здесь. И вместе со мной слушает, как бьют часы…»
— Ну, иду, — сказал он. — Тебе пора спать.
«Он здесь, — твердила Жиз, прищурясь, чтобы лучше его видеть. — Он здесь! И, однако, сама жизнь, весь свет, все вещи вокруг нас остались такими же, как раньше, такими же ко всему безразличными, похожими друг на друга. Ничто не стало иным…» У неё было даже такое ощущение, мучительное, как укор совести, — будто и она тоже, вопреки всему, не «стала иной», что она недостаточно «стала иной».
Жак не желал, чтобы его поспешный уход походил на бегство, и продолжал стоять у постели. Без малейшего волнения взял он маленькую смуглую ручку, вяло лежавшую на одеяле. До него дошёл запах кретоновых занавесок, к которому нынче вечером примешивалась какая-то кислинка, и ему стало неприятно, так как он приписал её действию лихорадки, но, увидев на ночном столике блюдце, где лежал разрезанный пополам лимон, с облегчением вздохнул.
Жиз не шевелилась. Глаза её наполнились прозрачной влагой, но она, сжав веки, удержала слёзы.
А он делал вид, что ничего не замечает.
— Ну, спокойной ночи! Завтра будешь совсем здорова…
— Не так-то уж это важно, — вздохнула Жиз, стараясь улыбнуться.
Что она хотела этим сказать? Жиз и сама толком не знала. В этом равнодушии к собственному выздоровлению выражалась вся усталость, робость перед завтрашним днём, а главное, грусть от сознания, что кончилась эта минута близости, столь долгожданная, одновременно такая куцая и такая сладостная. С усилием раскрыв слипшиеся от волнения губы, она весело бросила:
— Спасибо, что зашёл, Жако!
Она ещё раз, не сдержавшись, протянула к нему руку. Но он был уже у двери. С порога он обернулся, кивнул и вышел.
Жиз потушила свет и зарылась под одеяло. Сердце её глухо билось. Она сложила на груди руки, прижимая к себе неясную для неё самой печаль, как когда-то давно, в детстве, обнимала своего ручного тигрёнка.
— Пресвятая богородица, — машинально шептала она, — дева Мария, мой оплот и владычица моя… в руки твои вручаю все мои надежды и моё утешение… все заботы свои и горести…
Молилась она богородице лихорадочно и поспешно, словно надеясь усыпить свою мысль ритмом молитвы: никогда она не чувствовала себя счастливее, чем в эти часы, когда она молилась, молилась, не думая ни о чём. Так она и держала руки, плотно стиснутые на груди. В полусне всё уже слилось, всё сдвинулось с места. Ей чудилось, будто в этой жаркой постели она прижимает к груди также и младенца, её младенца, только её; и она легла поудобнее, чтобы устроить ему гнёздышко, скорчилась, чтобы крепче охватить руками этот призрак своей любви, и, засыпая, омывала его слезами.
X