Грозил матрос донести. Хвалился знакомством под шпилём. Что-то будет. А сам виноват.
Сидит в безбелье у Катюшки. Куражится.
— Я, — говорит, — не я. На все теперь очень плюю. Это на политику то есть. Людям жить нужно по своей природе, а революция эта — пропадай пропадом — заела молодость!
А Гришка рядом у Настеньки.
— Нравишься, — говорит, — ты, Настенька, мне. Очень ты личностью похожа на любимую особочку.
А тут, значит, матрос со словами.
Гришка туда.
— Это, — говорит, — что за контрреволюция? Эй, клеш, выходи.
А клеш измывается, шиш показывает. Обиделся Гришка.
— Ты про революцию неуважительно? А? А французы, по-твоему, что? Может, ты и французскому капиталу сочувствуешь… Что французы, спрашиваю?
— Что ж, французы народ деликатный…
Гришка и в раж вошел.
— Ах ты, волчья сыть, белогвардейщина.
Ударил матроса.
А тут ребята с Косой улицы случились.
— Бей, — кричат, — его, клешника!
И брюки казенные на нехорошем месте поизорвали.
Поганое дело вышло. Гришка и ночевать не остался — домой пошел.
А утром к нему Иван Трофимыч жалует.
— Ты что ж это, Гриша? Партею похабишь выходками. Дисциплину забыл?
А Гришка ему такое:
— А ты, Иван Трофимыч, про французскую коммуну-революцию читал?
— Ну?
— А то ну, что во французской коммуне-революции каждый-любой подмастерье или прачка, скажем, в экипаж
— Да ну, — удивился Иван Трофимыч — в экипаж
Ладно, придет Гришка. Да только очень знает, куда метит шельма. Не иначе как женишка для дочери для криворожей нужно. До тонкости Гришка видит.
А что? Да и не жениться ли и в самом деле? Пожить, значит, семейственной жизнью…
— Эй, мать! — кричит Гришка. — Ищи невесту. Жениться буду.
Вот как. А Ивану Трофимычу — тово. Не говори про дисциплину. Дисциплина. Тоже! Это он мне про дисциплину, а я ему из жизни. Про французскую коммуну-революцию. То-то и оно.
Утром Гришка на фабрику, а мамаша чаи распивает с сахаром. Жует беззубая белый хлеб, рассуждает с соседками:
— Гришенька мой жениться надумал. Ищи, говорит, мать, невесту.
Охают соседки, дуют в блюдечки.
— Да что ты, Савишна?
— Да. Ей-богу, правда. Хочу, говорит, чтоб и лицом красива, и себя соблюла.
— Что ж, — хрустят сахаром, — что ж, он у тебя заграничный кавалер. Да только нынче девки-то пошли бесстыжие. Косы пообстригали. Дымят — руки в боки, охальничают по ночам.
Уж и подошло же времечко. Ох, и пришел же смертный час. Последняя приходит жизнь. Баба пуще мужика колобродит.
Да. Очень много всякого разговору — до вечера. А вечером Гришка приходит, посмеивается, шутки со старухой шутит, невесту требует.
Но как-то Гриша пораньше пришел.
Сел, задумался и камушком на пальце не играет и не любуется.
— А что, — говорит, — мамаша, помнишь дочку Филипп Никанорыча?
— Наталюшку-то, дочку дилектора?
— Ее.
— Чего ж не помнить. Помню, Гришенька. Покойника Филипп Никанорыча, царствие небесное, д
— Замуж! — вскричал Гришка. — Ну да полбеды. Желаю, мамаша, жениться на Наталье Филипповне.
Охнула старуха. Разбила чашечку с золотым обрезом.
— На мужней жене?
— На ней, мать. Встретил ее сегодня. Узнала. Вспыхнула. Вспомнила, видно, как я по ней страдал. Томился. Хотел в ножки броситься, поклониться. Одумался. Дай, думаю, у старухи узнаю. Замуж, говоришь. Полбеды. Будет моей ясочка Наталюшка. Люблю ее очень. Больше жизни. Эх! Перекуплю золотом. Загрызу врагов. Будет моей, мать!
Белая сидит старуха, глазом ворочает, а Гришка зверь зверем по комнате.
А вечером перьями скрипит. Пишет чего-то. За чаем вытаскивает это самое, что писал.
— Слушай, — говорит, — мать. Письмишко написано.