Отправлено на закате. Правдивое по содержанию, но насквозь неискреннее письмо, такое показательно отчужденное, что наверняка Янгред рассмеется и отметит вслух: «Да что он из себя корчит?» Зато вряд ли о чем-то и догадается.
Ему не нужно знать, что, по данным дальней разведки, Самозванка собрала почти двадцать тысяч человек. Не нужно знать, что части Первого ополчения измотаны, практически обезглавлены, да и рядовой состав сильно поредел. Не нужно знать, что два дня назад от дяди пришло дышащее гневом письмо, в котором он даже не молил торопиться, а лишь спрашивал, ждать ли помощи вообще. И точно Янгреду не нужно знать, что все время, когда не должен что-либо делать и решать, Хельмо то падает в прошлое – в спасительный свет первых триумфов – то прощается с жизнью, без страха, почти равнодушно.
Шансов снять осаду и тем более сразу пойти на второй рывок почти нет – он это понимал. Сегодняшнее сражение лишило его шести мортир и почти трехсот человек, а пустота внутри лишала воли. Даже яркий закат на куполах храмов не придал ему сил. Сияние напоминало размазанную кровь, а красивые певучие голоса монахов, пусть восхваляли свободу и храбрость воинов, терзали сердце. Монахи были худые, осунувшиеся, лихорадочно сверкали их запавшие глаза. Слишком долго они сражались, осталось их мало – в основном, старые; молодежь почти всю перебили, многих сожрали. Хельмо не выдержал службу в храме – вышел на середине какого-то псалма. Весь холм, где храм стоял, был усыпан могильными камнями, и каждый отбрасывал тяжелую густо-болотную тень.
Хельмо даже не остался ночевать в монастыре, хотя ему щедро предлагали келью, где останавливались обыкновенно государь с семейством. Он уступил это право огненным офицерам, а сам вернулся за ворота, в лагерь – туда, где хоть сейчас мог побыть один. Вокруг висела тишина: усталые солдаты заснули уже почти все, никто ничего не праздновал. Только шелестели редкие деревья да стрекотали кузнечики.
– Пустишь к костерку? – спросила вдруг эта сырая тишина.
Два запыленных сапога оказались точно напротив; к квадратному носу левого прилипло серое окровавленное перышко. Поморщившись, Хельмо скользнул взглядом выше и увидел Черного Пса. Тот лениво прочесал бороду пальцами, позвенел колечками.
– Хорошо у тебя горит, у Черного Пса-то с сухопутным огнем не вяжется. Ненадолго я.
Хельмо невольно подметил: в речи целых два личных местоимения, смягчился акцент. Пират постепенно перенимал грамматику у тех, с кем путешествовал, подстраивался под них. Понимать его становилось проще.
– Да я рад. Оставайся, – позволил Хельмо, покривив душой: рад он не был, впрочем, не обрадовался бы и кому-либо другому. Но возражать не нашлось сил.
Черный Пес, скрестив ноги, присел к огню. Тот действительно трещал бодро, хотя Хельмо совсем про него забыл, давно не подбрасывал щепок. Ему было холодно вовсе не от сырости ночи, и вряд ли от такого холода хоть что-то бы спасло. Черный Пес бросил:
– А славно сегодня повоевали. Хороший-таки из тебя командир.
Хельмо с усилием приподнялся, сел, решив, что больно жалко выглядит. Пират цепко вглядывался в него черными чужеземными глазищами, теребя толстый браслет на запястье – из висельной веревки Штрайдо сделал, якобы на удачу. Казалось, слова были искренними, не попыткой подольститься. Хельмо натянуто улыбнулся и возразил:
– А вышло бы опрокинуть врага, если бы сами озинарцы не вдарили из-за стен? Полумертвые, изморенные, а все равно помогли. Я же…
Его веско оборвали: