Что в бою, что на пирах она была чудо как хороша. От женихов, как расцвела, отбою не было, но, как и многие в ее кругу, мечтала она о царе. Может, по праву. Не девка. Искра. Голос зычнее всех пел песни, а когда ее совсем заносило и она лихо прыгала на стол плясать, остроносые сапоги – красные, большинство воевод предпочитали этот цвет – превращались в два язычка пламени. Любила она пляски не меньше, чем палашом сносить головы. Многим она была чудна, ну, кроме одного: бузила на пирах даже больше мужчин, царя могла перепить. Вот и в тот дурной вечер налакалась так, что едва передвигала ноги. Ее вырвало прямо на сапоги Хинсдро, выволокшего непутевую в сад, проветриться. Просто не хотелось, чтобы она опозорила его, этим он старался все объяснить. Родная кровь, одно семейство…
– Дурная голова, – прошипел он. Куда хуже испорченных сапог была боль в ноге: сестрица на нем висла. – Ты же только родила, куда такое? Еще в поход завтра…
Не дай бог, муженек сейчас еще придет, начнет шуметь, мол, «Дай нам перед смертью надышаться, изверг!». Хорошо хоть, пока его нет. Элия наконец разжала руку, отпрянула и повалилась – лицом прямо в заросли лекарственной ромашки. Хинсдро не стал ее поднимать, только присел рядом и положил руку на горячую спину. Он делал так в детстве, когда она плакала. Она сразу успокаивалась.
– Хи-и-инсдрик, – протянула она. Вечно поганила его имя, лепила туда ласковый, а на деле презрительный суффикс. – Я тебя люблю. Нет, правда. Не бросай…
Вылезать из пахучего куста она не собиралась. Хинсдро отвернулся и посмотрел в темноту, на другие заросли. Синели колокольчики или фиалки, целая поляна. Все в этом саду походило на сорняки, плевать. А впрочем… он сощурился. Васильки, ну конечно, васильки.
– Как… – безнадежно обронил он, лишь бы отвлечься. – Куда денусь?
– Знаешь, я ведь сначала думала, – она пошевелилась, дернула сапогом, – это потому, что у тебя своей жизни нет.
Хинсдро усмехнулся, но промолчал: с пьяными никогда не спорил. А с пьяной сестрицей спорить – себе дороже. Она шмыгнула носом:
– Но нет. Ты просто… душевный, а я вот лупила тебя в детстве, дура. Помнишь?
И
– Прости меня, а? За все.
Он скривил невольно губы. Как у нее просто все. А подозрение не ослабевало: да что за разговор? Вряд ли просто мед и водка развязали язык.
– Бог простит, – осторожно сказал Хинсдро, но руку не убрал. Сестра вздохнула.
– Хинсдрик… – прозвучало совсем сипло.
– Ну что еще? – В сердце крепло дурное предчувствие.
Элия приподнялась, посмотрела на него. Глаза – серые, в отца, пытливые, но детские, – блестели слезами. С губ смазалась краска, пополз с щек и румянец. Да… не удивительно, что царь все реже в ее сторону смотрит. Есть ему, на кого посмотреть.
– Тошно мне, – призналась тихо, почти трезвым голосом.
– Не удивительно – столько вылакать! – осадил он, но и сам понял: неискренне сердится, может, и лицо что-то выдает. Точно выдало, когда слух уловил:
– Не оттого.
Проскулив это, сестра подползла ближе и вдруг положила ему на колени голову. Хмельным духом от нее тянуло так, что у Хинсдро у самого глаза чуть не заслезились.
– Слушай… – Язык ее уже не заплетался. – Знаешь же, куда Вайго нас ведет. На Инаду ту самую, к пиратам да чудовищам…
– Знаю, – досадливо подтвердил он. – И?..
Из-за этого ведь полаялся в очередной раз с Грайно. Хотя перспективы тот рисовал хорошие, царя прельстившие легко, Хинсдро был в ужасе. Сколько потратить придется… а сколько полягут. Но, ожидаемо, его не послушали, Грайно ухитрился сманить даже его думных союзников, своих обычных врагов. Торговлей. Словами про верфи и флот, который сможет обезопасить юг. Слишком соблазнительно. Денег пришлось дать, добро – тоже.
– Боюсь я, – отчетливо сказала сестрица, и Хинсдро прошиб пот. Она? Боится?!
– Чего? – бездумно спросил он, и она залилась слезами сильнее.
– Не знаю… не знаю… но что, если мы не вернемся?