Вслед за братом тетки в свою очередь сделали вид, будто целуют Лотти нецелованными губами. Лотти на радостях расплакалась. Они уезжали из Чикаго — а скучнее нет места в мире, — подальше от хмурого Озимандии, от ее колдуньи-матери, от папаши, бедного точильщика. Она вышла замуж за Зета, Зета, который был и умнее и обаятельнее всех-всех.
— Папа! До свидания! — Зет прочувствованно обнял своего твердокаменного папашу.
— Веди себя как следует. Учись. Постарайся, чтобы из тебя что-то вышло. Попадешь в передрягу — телеграфируй: пришлю деньги.
— Папа, милый, я тебя люблю. Маша, Дуня, я вас люблю, вас тоже. — Лицо Лотти раскраснелось от слез. Рыдая, она обцеловывала родственников. Затем молодые, уже махая из окна вагона провожающим, обнялись и поезд тронулся.
Когда «Пейсмейкер»[65] отъехал, папаша Зетланд погрозил последнему вагону кулаком. Затопал ногами. Вслед Лотти, погубительнице его сына, он кричал:
— Ну погоди! Я до тебя доберусь — через пять, через десять лет, но доберусь. — Кричал: Ты, сука, п…а.
В ярости у него сильнее проступал русский акцент.
Когда «Пейсмейкер» мчал на рассвете вдоль Гудзона, у Зета и Лотти было ощущение, что они спускаются в Нью-Йорк с небес. Сначала уйма голубых ветвей, клонящихся к воде, затем розовое зарево, затем блеск тяжелого серебра реки под утренним солнцем. Они сидели в вагоне-ресторане, глаза у них слипались. Сникли после рваного сна в сидячем вагоне и были ошеломлены. Пили кофе из тяжелых, будто из мыльного камня, чашек: его разливали из оловянного — стандартной утвари Нью-Йоркской центральной железной дороги — кофейника. Они на Западе, где все лучше, все-все другое. Здесь в самом воздухе разлиты более глубокие смыслы.
В Хармоне они пересели на электричку, поезд наддал, его бег стал стремительнее, нетерпеливее. Деревья, вода, небо во всю его ширь и небо в квадрате окна — уносились уплывая, и перед ними замелькали мосты, строения и, наконец, туннель — пневматические тормоза пыхнули и дизель замедлил ход. Затянутые проволочной сеткой желтые лампочки, воздух подземелья, просачивающийся сквозь вентиляционные отдушины. Двери открылись, пассажиры, оправляя платье, вытекли из дверей вагона, получили багаж, и Зет и Лотти, беженцы из серого, зашоренного Чикаго, из Пустопорожья, доехав до 42-й улицы, бросились друг другу в объятия прямо на обочине и целовались-целовались. Они приехали в Город Мира, где каждый шаг имеет большее значение и больший резонанс, где можно, ни в чем себя не стесняя, быть самим собой и выкаблучиваться как хочешь. Ни ум, ни искусство, ни все хоть как угодно необычное, здесь не нуждается в оправдании. Здесь любой таксист тебя поймет, считал Зет.
— Милая, милая, слава Тебе, Господи! — сказал Зет. — Наконец-то мы в городе, где чувствовать себя человеком — норма.
— Ох, Зет, аминь! — сказала Лотти, трепеща и заливаясь слезами.
Поначалу они жили далеко от центра, в Вестсайде. По сбегающему вниз Бродвею в ту пору еще бегали громыхающие трамваи. Лотти остановила свой выбор на комнате — хозяева аттестовали ее как ателье — на задах одного из особняков. У них была мастерская — она служила и спальней, и ванная — она же и кухня. Ванна, если прикрыть ее тяжелой, гладко оструганной доской, превращалась в кухонный стол. Прямо из ванны можно было дотянуться до газовой горелки. Зету это нравилось. До чего же здорово жарить яичницу, сидя в ванне! Слушать скорбную мелодию канализационных труб, попивая кофе, а нет, так смотреть, как по кухонным полкам снуют тараканы. У тостера заедало пружину. Он вышвыривал хлеб. Порой вместе с хлебом из тостера вылетал и поджаренный таракан. Потолки были высокие. Дневной свет в комнату почти не проникал. Камин был облицован мелким изразцом. С Бродвея притаскивался упаковочный ящик из-под яблок, в камине разводился огонь — он горел минут десять, и от него оставалась горстка золы и куча кривых гвоздей. Мастерская стала естественной средой обитания Зета, жилищем вполне во вкусе Зета и Лотти: темные, грязные портьеры, ковры из лавки подержанных вещей, кресла с облезлой обивкой на ручках, лоснящейся, по выражению Зета, как шкура гориллы. Окно комнаты выходило в вентиляционную шахту, впрочем, Зет и в своем беленом бункере в Чикаго жил за задернутыми занавесками. Лотти накупила ламп под розовыми фарфоровыми абажурами с фестончиками, как у стародавних масленок, по краям. В комнате стояли приятные потемки, как в часовне, сумрак, как в святилище. Однажды мне случилось побывать в византийской церкви в Югославии, и тогда меня осенило: вот он образец, вот архетипическая естественная среда обитания Зета.