Он требовал, чтобы пили за него потому, что он уезжает, чтобы быть распятым. За всех вас, господа, сидящих в этом русском ресторане на Гентинерштрассе, за Ходасевича, Муратова, Зайцева, Ремизова, Бердяева, Вышеславцева… Он едет в Россию, чтобы дать себя распять за всю русскую литературу, за которую он прольет свою кровь.
– Только не за меня! – сказал с места Ходасевич тихо, но отчетливо в этом месте его речи. – Я не хочу, чтобы вас, Борис Николаевич, распяли за меня. Я вам никак не могу дать такого поручения[221]
.Можно, пожалуй, понять, ни в коей мере того не оправдывая, амбивалентное отношение Белого к Ходасевичу и злобное до неприличия изображение Владислава Фелициановича в мемуарах Бориса Николаевича.
Листок седьмой. “Печаль глаз бывает очень разной”
Постоянная тема устных воспоминаний моего отца о Владиславе Ходасевиче – характер, душевный облик поэта. Репутация человека желчного, недоброжелательного, несправедливого так прочно укоренилась в умах и памяти современников, что нам, следующим поколениям, ничего не оставалось, как поверить на слово и принять ее. Отец в меру сил сопротивлялся расхожему мнению, что бывало и затруднительно: приходилось вступать в спор даже с ближайшим старшим другом, которого почитал своим учителем, Виктором Шкловским. Тот Ходасевича не раз припечатывал: “В крови его микробы жить не могут. – Дохнут”[222]
, – в “Сентиментальном путешествии”, а в детские еще годы из замечаний Виктора Борисовича мне запомнился иной вариант: у Ходасевича “в жилах муравьиный спирт”; муравьи со спиртом в моем понимании не сочетались и воображению представилась дикая картина из тех, что украшали подмосковный дачный пейзаж: прекрасный высокий муравейник под сосной, из которого оскорбительно торчит горлышко опорожненной водочной бутылки.В своих заметках отец высказывался так:
Обычно принято считать его [Ходасевича] человеком злым, ядовитым, – мне кажется это определение неточным. Он был человек, на мой взгляд, пребывавший в почти не прерывавшейся тоске. Я думаю, [тоска] более верное слово, чем злость. Он не обрушивался на других. Если взять такие стихи его, как берлинское:
(“Баллада”, 1925),
такие стихи не могли быть написаны злым человеком, это не злые стихи, это стихи с грустью о человечестве.
Я видел В.Ф. не только желчно-язвительным, он бывал и добрым, и мягко-печальным.
Он был ироничен. “Глазами, быть может, змеи”, – говорит он о себе в “Балладе”. Нет, змеиное было в улыбке его узких губ. А глаза были то спокойные, то печальные. Вглядывающиеся. В дни, когда слагались стихи, – отсутствующие.
Печаль глаз бывает очень разной.
Подобная точка зрения мало кем разделялась: ведь то был прошлый, XX век, Ходасевич для многих был не книгой – личностью, человеком, с которым иные пересекались и которому многие многое не могли простить. Каким подспорьем, какой радостью было бы для моего отца прочитать воспоминания Владимира Вейдле, где о характере Владислава Фелициановича говорится подробно и обстоятельно, с большой убежденностью и большим знанием, а кое-какие высказывания почти дословно совпадают с его мнением: