– “Армения”, текст.
Надежда Яковлевна:
Ровным негромким голосом, почти без всякого выражения она дочитывала стихотворение до конца. Отец откладывал в сторону страницу и произносил название или первую строку следующего. Надежда Яковлевна читала его наизусть, отец внимательно следил по тексту. Так продолжалось час, другой, третий… “Новые стихи”, “Первая воронежская тетрадь”, “Вторая”, “Третья”…
Меня на чтения не приглашали, но гнать не гнали. На всякий случай я старалась устроиться за спиной Надежды Яковлевны – там было безопаснее. Она меня не замечала (во всяком случае, так мне казалось), и я обязана ей и отцу часами, которые и тогда осознавала как счастливые: то было погружение в великое и чудесное, когда поэзия становилась самой жизнью.
Трудность стихов не смущала: само собой разумелось, что таинственная и прекрасная стихия слишком высока для того, чтобы быть понятной. Осьмигранные плечи мужицких бычачьих церквей легко отпечатывались в памяти и не требовали объяснений. Конечно, я не смогла бы объяснить, из чего сложился образ, но суть его доходила до сознания даже подростка. Может быть, таково свойство великих стихов?..
Но вот Надежда Яковлевна прерывала чтение. Отец отвинчивал колпачок авторучки. Я настораживалась: теперь должно было произойти самое главное. То, ради чего вдова поэта и приезжала к нам: в текст вносились дополнения, появлялись новые варианты, отдельные слова и строки заменялись.
Надежда Мандельштам не только берегла архив, но и готовила “в уме” будущие издания, память ее служила хранилищем стихов ее мужа, и в то же время – центром мандельштамоведения, там шла постоянная интенсивная исследовательская работа по созданию будущего академического собрания сочинений: восстанавливались варианты, ранние редакции, утверждался окончательный текст. В годы скитаний Н.Я. работала без текстов, наизусть, перенести на бумагу каждое уточнение, дополнение, маленькое открытие, что в нормальной жизни могло бы стать темой публикации в филологическом журнале, было для нее большим облегчением. Мне посчастливилось наблюдать ее в эти моменты, это было высокое зрелище, которое я запомнила на всю жизнь и стараюсь воспроизвести.
Со стороны они напоминали заговорщиков, друг друга понимали с полуслова.
Надежда Яковлевна читала:
– По, – говорил отец.
– По? – недоверчиво переспрашивала она.
Вместо ответа отец протягивал самодельную книжицу. Н.Я. долго изучала последнюю строчку, шевелила губами, застывала, вслушиваясь в себя. Наконец принимала решение:
– Все-таки – “рас”: растрескались, а не потрескались!
И снова, утверждаясь в своей правоте:
– Конечно, растрескались!
После чего в текст вносилась поправка[127]
.Надежда Яковлевна читала вслух стихотворение за стихотворением наизусть, а отец следил по тексту, и, если возникали разночтения, они обсуждали, что это: вариант, слово из черновой рукописи или просто ошибка памяти. Когда не хватало места или правка от обилия становилась неразборчивой, в ход шел третий экземпляр.
Первые приезды Надежды Мандельштам всегда сулили подарок: однажды она привезла стихотворения, обращенные к Наталье Евгеньевне Штемпель, с указанием поместить их перед “Как по улицам Киева-Вия…”; в другой раз – “Меня преследуют две-три случайных фразы…”; потом – “Детский рот жует свою мякину…” (с вариантом последней строфы) и “Я скажу это начерно, шепотом…”.
Наконец наступил день, когда, закончив чтение, Надежда Яковлевна перелистала по обыкновению самодельный томик и вслед за “Пусти меня, отдай меня, Воронеж…” вписала четыре строки:
Они появились последними как символ победы слова над властью.
Иные стихотворения имели тенденцию удлиняться раз от разу: “Канцона” приобрела недостающую шестую строфу, “Стихи о неизвестном солдате” – четыре строки в конце третьего отрывка. Другие обретали заглавия (“Фаэтонщик”). Стихотворение “Квартира тиха, как бумага…” возникало постепенно, как фотоснимок в проявителе, по две-три строфы.