«Мне было 13, я учился в школе, и нас всех согнали в актовый зал, велели стать на колени, и секретарь парторганизации – мужеподобная тетка с колодкой орденов на груди – заломив руки, крикнула нам со сцены: «Плачьте, дети, плачьте! Сталин умер!» – и сама первая запричитала в голос. Мы, делать нечего, зашмыгали носами, а потом мало-помалу и по-настоящему заревели. Зал плакал, президиум плакал, родители плакали, соседи плакали, из радио неслись Marche funebre Шопена и что-то из Бетховена…. Люди заплакали. Но они плакали, я думаю, не потому, что хотели угодить «Правде», а потому, что со Сталиным была связана (или, лучше сказать, он связал себя с нею) целая эпоха. Пятилетки, конституция, победа на войне, послевоенное строительство, идея порядка – сколь бы кошмарным он ни был. Россия жила под Сталиным без малого 30 лет, почти в каждой комнате висел его портрет, он стал категорией сознания, частью быта, мы привыкли к его усам, к профилю, который считался «орлиным», к полувоенному френчу (ни мир, ни война), к патриархальной трубке, – как привыкают к портрету предка или к электрической лампочке. Византийская идея, что вся власть – от Бога, в нашем антирелигиозном государстве трансформировалась в идею взаимосвязи власти и природы, в чувство ее неизбежности, как четырех времен года. Люди взрослели, женились, разводились, рожали, старились, умирали, – и все время у них над головой висел портрет Сталина. Было от чего заплакать. Вставал вопрос, как жить без Сталина. Ответа на него никто не знал».
В школе № 206, что располагалась на Фонтанке, свершалось, надо думать, нечто аналогичное – траурный митинг, увитый черными лентами портрет покойника, слезы на глазах преподавателей, недоумение в глазах школяров, прикидывающих между делом, что, скорее всего, в связи с трауром объявят каникулы, а это не может не радовать.
Сережа присутствовал при все при этом и, конечно, был как все.
Как все, шмыгал носом, как все, пропускал мимо ушей надрывные речи директора и завуча, которые вещали о том, что «теперь мы осиротели», как все, выходя на улицу, радовался, что сегодня отменили уроки.
Да и вообще не находил повода для грусти.
Впрочем, тут свою роль играли и привходящие моменты домашнего воспитания.
Позже Довлатов напишет: «С раннего детства мое воспитание было политически тенденциозным. Мать, например, глубоко презирала Сталина. Более того, охотно и публично выражала свои чувства. Правда, в несколько оригинальной концепции. Она твердила:
– Грузин порядочным человеком быть не может!
Этому ее научили в армянском квартале Тбилиси, где она росла.
Отец мой, напротив, испытывал почтение к вождю…
Может быть, отец и ненавидел тиранию. Но при этом чувствовал уважение к ее масштабам».
И вот теперь он стоял на берегу Фонтанки, смотрел на куски грязного ледяного припая, на воду, в которой плавали, как в ванной на Рубинштейна, рыбы, и думал о том, что все происходящее здесь и сейчас словно бы свершалось во сне – все эти пионерские линейки, комсомольские собрания, субботники, а также висящие на стенах портреты вождей вперемешку с парсунами Пушкина, Маяковского, Толстого и Менделеева. Причем два последних русских исполина мало чем внешне отличались друг от друга.
Опять же, следует понимать, что с годами сей калейдоскоп только наращивал размеры и объемы своей фантасмагоричности, на фоне которой выкрутасы брата Бориса выглядели вполне естественно и даже безобидно.