Получается, что советский писательский дискурс, как неотъемлемый атрибут совдепии, от которой Сергей уехал за океан, не отпускал, казался привлекательным, был своего рода фетишем, который Довлатов презирал, но и в то же время к которому стремился. Этот парадокс можно было отнести и на счет реализации собственных комплексов, и разглядеть в нем черты раздвоенности личности писателя, и, наконец, он, безусловно, указывал на неуверенность творца в том, что выбранный им путь является единственно правильным.
В свою очередь андеграунд был куда как более ортодоксален, если угодно. Он априори не предполагал творчество (писательство, в частности) как нечто поддающееся оформлению в отделе кадров и являющееся предметом деятельности профсоюза. Безусловно, это была высшая свобода, решиться на которую мог далеко не каждый. И главным условием существования в этой liberty-ойкумене было особое – отстраненное, медитативное ли – отношение ко времени. Оно могло стоять на месте, могло двигаться (вперед, назад), могло существовать прикровенно, о чем никто мог и не догадывался, особенно если стоящий на письменном столе будильник сломался, а отнести его в ремонт недосуг.
Из рассказа Виктора Кривулина «Шмон»:
«Время наступило – такими словами три года назад началась эта книга, повествующая о бесконечном сидении пяти безымянных собеседников в тупичке коммунального коридора, и тогда, три года назад, само начало казалось единственно возможным выходом из бесперспективного разговорного лабиринта, где мы кружим уже много лет (два последних десятилетия по крайней мере), но вот – наступило время, пришли к нам люди с обыском, всем сказали: сидеть! – и мы сидим, потому что наступило время, слава Богу, время наступило, может ведь ненароком и раздавить нас, но пусть! лишь бы не стояло на месте, лишь бы сделало хоть шаг вперед, а не топталось, не пятилось, пусть кончают они скорее свое дело, и методические их усилия пусть вознаградятся редкой находкой – рукописью в машинописном исполнении, начинающейся словами: «время наступило не то что тяжелое – бесконечное какое-то, сплошные разговоры в одной и той же ноюще-вопросительной тональности, как разговаривают «здесь-и-сейчас» четверо мужчин, от 30 до 40 (акме!), кучно сидя в тупичке широченного коридора коммунальной квартиры и пия – что за дивная деепричастная форма – «пия»! помнишь это великолепное опущение диафрагмы в конце пушкинского «… тихие слезы лия … и улыбалась ему, тихие слезы лия …»? – и пия чай, разговаривают приглушенным разговором на виду (отчасти на слуху) многочисленных жильцов соседей-соквартирников, попробуй посиди так на виду лет даже двадцать назад, попробуй поговори так на темы отвлеченные – завтра же все четверо по одному окажутся в другом месте, приспособленном для другого сидения и для другого, более напряженного, может быть, и творческого в смысле фантастичности – диалога…».
Текст как воплощенное на бумаге время.
Текст, читая который уже нет никакого смысла относить будильник в мастерскую, что расположена в соседнем доме, потому что во времени должна быть тайна, а накручивающие круги по циферблату стрелки все тайное в результате делают явным.
Что же касается до места (время и место), то с ним все обстояло значительно проще.
Улица Малая Садовая.