Обессилев от молитвы и слез, я заснул и увидел во сне, что будто я стою на молитве и вдруг вижу, что вся моя келья наполнилась сонмом поющих дивную песнь: «Побеждаются естества уставы в Тебе, Дево Чистая. Девствует бо рождество и живот предобручает смерть. По рождестве Дева и по смерти жива спасаеши присно, Богородице, наследие Твое...» И как же это было пето! — того ни пересказать, ни передать человеческим голосом невозможно. Кончилось пение, и видение скрылось, а я проснулся весь в слезах... И долго, долго звучала у меня в ушах гармоническая мелодия этого сладкого, чудного пения.
С этого дня я положил себе за правило, отходя ко сну, петь до трех раз слышанные во сне слова, стараясь подражать их небесной гармонии.
В тот же день, выйдя из своей кельи, я встретил отца игумена гуляющим по саду. Увидев меня, он сам подошел ко мне и поклонился мне в ноги, прося у меня прощения за бывшее и говоря:
— Живи, молись и за меня! Мало ли чего не бывает... А ты не серчай: горшок с горшком и то сталкиваются, а мы — живые люди. Это меня все казначей смущает.
LX.
На время в моей жизни водворилось некоторое успокоение. Но беды, вернее сказать, бесы, отступив посрамленными на одном фланге, повели наступление с другого.
Был в саду монастырском, позади игуменского корпуса, небольшой пруд, и в нем водились караси. Я испросил у отца игумена благословение поохотиться когда вздумается на карасей с удочкой, а из пойманных карасей варить себе уху... Сижу я как-то с удочкой на берегу пруда, а позади меня — отхожее место настоятельского корпуса. Вдруг слышу, что со второго этажа корпуса что-то шлепает прямо в выгребную яму. По малом времени опять слышу: шлеп-шлеп-шлеп!... Меня это заинтересовало. Оставил я на берегу свою удочку, а сам тихонько подошел к выгребной яме и увидал, что из жидкости торчат непотонувшие пучки восковых свечей. Я догадался, что это кто-нибудь из игуменских келейных ворует свечи из игуменского чулана. Отца игумена в это время дома не было — он отъезжал на монастырский хутор, верст за 15 от монастыря.
На другое утро сижу я на крылечке своей кельи и кормлю своего ворона... Да, я и забыл в своих воспоминаниях про этого моего друга-приятеля, не один год разделявшего со мною мое одиночество, а он стоит того, чтобы и ему уделить местечко в летописи моей жизни. Прерву-ка я свой рассказ да и поведаю кое-что и о моем пернатом друге.
Когда я еще был в Лебедяни подвальным и жил в доме Неронова неподалеку от питейной конторы, я не раз просил своего домохозяина, чтобы он мне достал, хотя бы за деньги, молодого вороненка. Хозяин пообещал мне достать одного из гнезда, которое было в строении сальни, но обещания своего не мог исполнить, так как воронята уже слетели с гнезда.
Очень тогда это мне было досадно, а делать было нечего — приходилось ждать следующего лета. Сидел как-то раз хозяин с женой у себя на крыльце и пил чай, а в это время через двор летели старый ворон со своей самкой и молодыми воронятами. Хозяин возьми да и скажи мне:
— Вот бы упасть одному вороненку для нашего постояльца!
И при этих словах один вороненок взял да и упал на землю, неподалеку от хозяйского крыльца, и тут же был пойман хозяином. Когда я взял вороненка из его рук, то вся воронья стая долго летала и кружилась надо мною, пока я не унес его к себе домой. Вскоре вороненок этот так привык ко мне, что летал за мною всюду, куда бы я ни ходил: пойду в подвал, он летит за мною, не боясь залететь даже и в подвальное помещение; а уже в дом — и говорить нечего — он влетал как в свое собственное гнездо и брал пищу прямо из моих рук. Иногда, плотно покушавши, он улетал на волю, но неизменно возвращался домой на ночлег. Удивительно мне было, когда, бывало, дашь ему несколько кусков сырой говядины, а он возьмет их и спрячет где-нибудь на дворе; а там, смотришь, прилетит к нему старая пара его родителей, а вороненок разыщет спрятанные им куски мяса, поднимется с ними на крышу и угощает своих родителей. Любо мне было смотреть на это проявление в птице детской любви и как мне было стыдно и больно за детей человеческих, не разумеющих того, что доступно даже и птичьему разумению!
Когда я поступил в монастырь, со мною вместе поступил и мой вороненок, возмужавший и ставший уже добрым большим вороном.
В моем одиночестве и в скорбях, которыми меня преследовала вражья сила, я привязался еще более к моему другу. Был у меня в Туле знакомый инженер, и он мне прислал для моего ворона серебряных бубенчиков и медаль с выбитой на ней надписью: «Ворон о. Феодосия». Я приладил и то и другое на ворона: медаль повесил ему на грудь, а бубенчики, как у охотничьих ястребов, на хвост и на оба крыла; и когда в таком уборе летел мой ворон, то его слышно было издалека, а отец игумен, бывало, сидит на крыльце и улыбаясь говорит:
— Ну вот и становой наш едет.
И все смеялись на игуменское замечание.
Иногда мой ворон и проказничал на свой воровской вороний лад: одно время он повадился летать к одному лебедянскому мяснику и портил у него вывешенные для просушки кожи.