Мое несогласие до крайности раздражило как игумена, так и частного. Казначей же стоял в стороне и, видимо, радовался моему ослушанию, уверенный, что за него мне придется тяжко ответить перед светской властью и пасть окончательно в глазах отца игумена. Но мне было все равно: я хотел пожертвовать собой для блага обители.
И поднялась же тут на меня, Боже великий, такая брань, посыпались со всех сторон такие угрозы, что не будь твердо и обдуманно мое решение, то впору было бы бежать без оглядки. Когда замолкли общие крики, выступил против меня и сам частный и, грозно возвысив свой голос, крикнул мне:
— Знаете ли вы, кто я? Знаете ли, что я с вами сделаю? Я составлю сейчас на вас протокол и засвидетельствую ваше ослушание законам и власти, а затем предам уголовному суду!
— Воля на то ваша, — ответил я, — делайте что хотите, но я не подпишусь.
Частный еще более возвысил голос и, как громом, хотел поразить меня словами:
— Именем Государя Императора приказываю вам — подпишите, или я докажу вам законов силу!
Он даже побледнел и задыхался от гнева.
— Не подпишусь! — отвечал я.
— Почему?
— По многим причинам.
— Слышите ли вы и понимаете ли вы, что я вам говорю? — захлебываясь от гнева, кричал мне частный. — Именем Императора приказываю тебе — подпишись!
— Воля Государя Императора для меня священна, — с твердостью отвечал я, — и за Веру, Царя и Отечество я не пощажу своей крови и даже самой жизни, а подписываться на стану, и вы сами от меня не вправе того требовать, тем более что вы и следствие-то произвели без соблюдения законных формальностей...
— А в чем именно? А?
— Да вот, в записанных вами показаниях все листы без законной скрепы, а лист с подписями так и вовсе белый и к делу не подшитый: на нем можно написать выше подписей все, даже денежное заемное письмо. И что он тогда? Обитель должна будет уплатить только потому, что вы заставили отца игумена и всю братию подписаться под листом чистой бумаги — так, что ли?..
Надо тут было видеть конфуз частного!... Пришлось-таки ему забрать и переделать вновь все дело, а взволнованный игумен ушел в свою спальню, ворча на всеуслышание:
— Вот навязался на нашу шею мошенник! анафемская душа! Погоди: я покажу тебе форму!
Дознание было переделано, как я хотел, и было в нем засвидетельствовано, что иеродиакон утонул от нетрезвого поведения.
Многих скорбей мне это стоило, но рапортом Преосвященному было донесено, что умерший утонул в белой горячке.
А Владыка, получив такой рапорт, безмолвствовал, оставив в обители все по-старому. Нет — не по-старому стало у нас после того в монастыре, а еще хуже прежнего. Довольно будет сказать, что из Четь-Миней начали вырывать целые листы для куренья табаку, а монастырская власть уже ни на что более не обращала внимания. Правда, ездили к нам и благочинные, но их умели делать и глухими, и немыми. А были из них и такие, которые возвышались даже до выговора игумену за то, что при выезде их из обители... не трезвонили в колокола!...
LXII.
Какая же была причина тому, что так низко падала древняя обитель? Почему так было слабо игуменское управление? В ответе на второй вопрос заключен и ответ на первый.
Игумен наш всех боялся и старался не о порядке в обители, а только о том, чтобы кто-нибудь не составил на него прошения Владыке и не завелось бы дело. Мы видели, каковы они были сами с казначеем: не мудрено было, что они и не щадили никаких денег, лишь бы затушить всякую искру протеста против нестроения в управляемом ими монастыре. Эта боязнь у них доходила до такого страха, так была всем известна, что некоторые из приказных, исчерпав все источники для выпивки, напишут, бывало, от себя прошение да и придут к игумену, говоря:
— Вот, батюшка, такой-то написал на вас (а иногда, для разнообразия, — на какого-нибудь брата) прошение.
И игумен осыпал их деньгами и запаивал водкой.