ствие по Европе. Я заменила две-три недостающие
части с помощью подобных же ларцев, несомнен
но купленных янки в XIX веке. Более редким
экземпляром, приобретенным, вероятно, у како
го-нибудь антиквара, является ренессансная ко
пия бюста императора III века, с ониксовой
драпировкой вокруг шеи, уменьшенная до подхо
дящих размеров. Такие же копии Рубенс приво
зил из Италии для своего дома в Антверпене. От
бронзовой копии покинутой Ариадны, напротив,
веет холодом ампира. Это неважно: сосланная в
биллиардную залу дома на Мон-Нуар, она научила
меня видеть красоту складок, мягко струящихся
вдоль лежащего тела. Наконец, темное пятно на
светлых панелях гостиной — единственная карти
на, со вкусом выбранная молодым человеком, счи
тавшим, что он ничего не понимает в живописи.
Это «Стыдливость и Тщеславие» или «Любовь
возвышенная и Любовь земная» какого-нибудь
ученика Луини *, мы видим ту же загадочную
улыбку, что морщит уголки губ женщин и герма
фродитов на полотнах Леонардо. По-моему, я ни
разу не спросила, что за фигуры изображены на
этом полотне, но чувствовала в них какую-то пле
нительную строгость, которой ни люди, ни другие
картины, висевшие на стенах, не обладали.
У меня до сих пор хранятся две дверные ручки
из позолоченной бронзы в форме античных бюс
тов — Тиберия, изможденного и изнуренного вла
стью и жизнью, и юной невинной Ниобиды с
широко раскрытым ртом, испускающей крик отча
яния. Точно такие же ручки можно видеть еще в
Венеции, во Дворце дожей. Маленьких бронзо
вых ручек, отлитых в Италии почти четыре века
тому назад, ставших предметами барочной роско
ши и покрытых почти нестершейся позолотой, ка
сались сотни неизвестных рук, их поворачивали,
открывали двери, за которыми ждало неведомое.
Антиквар продал Тиберия и Ниобиду молодому
человеку в серо-жемчужных брюках; постарев,
мой больной дед, быть может, ласкал их с нежно
стью. Я укрепила их на двух кусках бруса из мо
его дома в Америке. Дерево, из которого сделан
брус, выросло до рождения Мишеля Шарля в ве
ликом безмолвии Острова Пустынных гор *. Ствол,
срубленный человеком, выстроившим этот дом,
был сплавлен потом по сверкающим водам проли
ва, которые зимой кипят и дымятся от соприкос
новения с более холодным воздухом. Местные
уроженцы, жившие в доме до меня, износили сво
ими грубыми башмаками доски толстого пола, хо
дя из маленькой прихожей на кухню или в
комнату с колыбелью. Мне скажут, что любой
предмет может дать основание для подобных раз
мышлений. Что ж, это верно.
Я только упомяну об украшениях, купленных
«для женщин», — это мозаичная брошь с Колизе
ем, освещенным романтической луной, камея с
безукоризненным профилем, который мог бы по
служить моделью для Кановы или Торвальдсена,
камень с вырезанными на нем резвящимися ним
фами; все безделушки — в массивной золотой оп
раве. Рен прикалывала их на свою большую шаль,
Габриель и Валери — на легкие косынки. Себе
Мишель Шарль оставил камею в чисто античном
стиле, сделав из нее перстень, это была голова по
старевшего Августа. Он завещал перстень сыну, а
тот подарил его мне в день моего пятнадцатиле
тия. Я сама носила его в течение семнадцати лет
и многим обязана ежедневному общению с этим
строгим и совершенным образцом глиптики. Спо
ры о классицизме и реализме прекращаются, ког
да у вас перед глазами их полное слияние в виде
римской камеи. Году примерно в 1935-м в поры
ве, о котором никогда не стоит жалеть, я подарила
перстень человеку, которого любила или думала,
что люблю. Я немножко сержусь на себя за то,
что отдала эту чудную вещь в частные руки, из
которых, несомненно, она вскоре перешла в дру
гие, вместо того чтобы обеспечить ей пристанище
в одной из государственных или частных коллек
ций. Кстати, может быть, в конце концов перстень
там и оказался. Стоит ли, однако, об этом гово
рить? Возможно, я никогда бы не рассталась с
этим шедевром, если бы за несколько дней до то
го, как его отдать, не заметила легкую трещинку,
появившуюся от какого-то удара на самом краю
ониксовой камеи. Мне показалось тогда, что пер
стень стал менее ценным, пусть незаметно, но ис
порченным, обреченным на исчезновение. Тогда
для меня это стало основанием, чтобы дорожить
им чуть меньше, сегодня это было бы причиной
того, чтобы дорожить им чуть больше.
* * *
Гербарий, собранный Мишелем Шарлем во
время его путешествия, разумеется, дело рук не
ботаника. Цветы значатся в нем не под латински
ми названиями, и не создается впечатления, чтобы
чудо строения растений что-то значило для него.
Учителя в коллеже Станислава преподали ему ри
торику и историю так, как они ее понимали, в
ущерб естественным наукам, точно так же, как в
наши дни преподаватели часто приносят ботанику
в жертву ядерной физике, а мода на гербарии, как
и на альбомы со стихами и рисунками, прошла. Но
сдается, что Мишель Шарль испытывал к цветам
инстинктивную любовь, подобно тому как кому-то
кажется красивым обычный василек в траве. По
его словам, с помощью этих цветочных компози
ций он хотел сохранить воспоминания о каждом
красивом месте, где ему довелось побывать. Ему
было известно, что переживания и впечатления,