Любезный Читатель,
Великий писатель – друг и благодетель своих читателей.
–
Еще один рабочий день окончен, мой любезный читатель. Как я уже сообщал тебе раньше, я преуспел в наложении, так сказать, печати на пертурбации и манию нашей конторы. Все избыточные виды деятельности постепенно сводятся на нет. В настоящий момент я занят украшением нашего пчелиного улья для белых воротничков (троих), в котором жизнь бьет ключом. Аналогия с тремя пчелами вызывает в памяти три
Наконец я могу описать тебе саму фабрику. Сегодня днем, ощущая удовлетворение от завершения работы над распятием (Да! Оно завершено и сообщает конторе столь необходимое духовное измерение.), я решил нанести визит в лязг, жужжание и свист фабрики.
Сцена, открывшаяся моего взору, была одновременно притягательной и отталкивающей. Изначальное потогонное предприятие в «Штанах Леви» сохранилось для потомства нетронутым. Если бы Смитсоновский институт, это балаганное скопище национальных отходов, мог как-нибудь запечатать фабрику «Штанов Леви» в вакуумную упаковку и перенести в столицу Соединенных Штатов Америки со всеми до единого рабочими, замершими в позах своего труда, посетители этого сомнительного музея испражнялись бы прямо в свои безвкусные туристские наряды. Это сцена, сочетающая в себе худшее из «Хижины дяди Тома» и «Метрополиса» Фрица Ланга; это механизированное негритянское рабство; она представляет собой тот прогресс, которого добились негры – от сбора хлопка до пошива из него. (Оставаясь в своей эволюции на стадии сбора хлопка, они бы, по крайней мере, пребывали в целебной среде, распевая песни и поедая арбузы [как они, насколько я полагаю, и должны поступать, находясь группами
(В связи с арбузами должен признаться, дабы никакая профессиональная организация по защите гражданских прав не сочла себя оскорбленной, что никогда не являлся наблюдателем американских народных обычаев. Я могу ошибаться. Можно себе вообразить, что в наши дни, протягивая одну руку за хлопком, другой рукой этот самый народ прижимает к уху транзисторный радиоприемник, изрыгающий прямо на его барабанные перепонки бюллетени о подержанных автомобилях, Размягчителе Волос «Мяхстиль», Приправе для Прически «Королевская Корона» и вине «Галло», а на нижней губе у него болтается ментоловая сигарета с фильтром, грозя спалить все хлопковое поле дотла. Сам проживая на берегах реки Миссисипи [Река эта прославлена в отвратительных песнях и стихах; преобладающим мотивом в них служат попытки представить реку эрзацем фигуры отца. В действительности река Миссисипи – подлая и зловещая водная артерия, чьи водовороты и течения ежегодно уносят множество жизней. Я не встречал ни единого человека, даже отдаленно пытавшегося обмакнуть большой палец ноги в ее зараженные бурые воды, кишащие нечистотами, промышленными стоками и смертельными инсектицидами. Даже рыба в ней дохнет. Следовательно, Миссисипи как Отец-Господь-Моисей-Папаша-Фаллос-Старикан – мотив насквозь фальшивый, начатый, как я воображаю, жутким шарлатаном Марком Твеном. Такая неспособность вступить в контакт с реальностью тем не менее характерна для почти всего американского «искусства». Любая связь между американским искусством и американской природой чисто случайна, однако это лишь потому, что вся нация в целом с реальностью контакта не имеет. Сие – лишь одна из причин, почему я всегда вынужден существовать на обочине ее общества, ограниченный Чистилищем, остающимся на долю тех, кто неспособен опознать реальность в лицо.], я ни разу не видел, как произрастает хлопок, и не имею ни малейшего желания увидеть. Единственная экскурсия за пределы Нового Орлеана водоворотом низвергла меня в пучину отчаяния: Батон-Руж. В одной из будущих частей настоящего повествования, в ретроспекции, я, быть может, опишу это паломничество сквозь топи, это странствие в пустыню, из которого я вернулся сломленным физически, умственно и духовно. С другой стороны, Новый Орлеан – комфортабельный метрополис, обладающий определенной апатией и застоем, которые я не нахожу противными моему естеству. По меньшей мере, климат его мягок; к тому же именно здесь, в Городе Полумесяца, я пребываю уверенным в наличии крыши над головой и «Д-ра Орешка» в желудке, несмотря на то что определенные регионы Северной Африки [Танжер и т. д.] время от времени щекотали мой интерес в прошлом. Путешествие кораблем тем не менее, вероятно, расстроит всю мою нервную систему, и я не настолько извращен, чтобы предпринимать путешествие воздухом, даже имей я возможность его себе позволить. Автобусная линия «Грейхаунд» угрожающа в достаточной степени для того, чтобы я вынужден был смириться со своим статус-кво. Если бы только упразднили эти туристские автобусы с круговым обозрением; мне представляется, что одна их высота нарушает какие-то уложения национальных шоссейных дорог в той их части, которая касается зазора при езде по тоннелям и тому подобному. Быть может, кто-то из вас, дорогие читатели, с присущей вам юридической хваткой способен выудить из памяти соответствующий параграф. Их действительно следует уничтожить навсегда. Одной мысли, что они снуют где-то этой темной ночью, довольно, чтобы меня охватили тревога и дурные предчувствия.)
Фабрика – большая, амбарообразная структура, размещающая в себе рулоны материи, раскроечные столы, массивные швейные машины и печи, предоставляющие пар для глажки. Тотальный эффект достаточно сюрреален, особенно когда видишь передвигающихся повсюду
Печи поддерживают в помещении достаточно тепла и духоты в эти промозглые дни, однако летом, подозреваю я, рабочим суждено вновь наслаждаться климатом своих предков – тропической жарой, несколько усугубляемой этими громадными углепожирающими пароизрыгающими приспособлениями. Я понимаю, что в данное время фабрика работает далеко не на полную мощность, и не мог не заметить, что только один из этих приборов находился в действии, сжигая в себе уголь и нечто похожее на раскроечный стол. Кроме того, я стал свидетелем тому, как за все проведенное мною там время была закончена одна пара брюк, несмотря на тот факт, что рабочие беспрерывно слонялись вокруг, сжимая в руках всевозможные лоскуты материи. Одна женщина, как я заметил, гладила какую-то детскую одежду, а другая поразительно быстро умудрялась на одной из больших швейных машин соединять друг с другом сегменты атласа цвета фуксии. Похоже было, что она выделывает довольно красочное, но вместе с тем распутное вечернее платье. Должен признать – я восхитился мастерству, с которым она продергивала материал взад и вперед под массивной электрической иглой. Женщина эта, очевидно, была умелой работницей, и мне представилось вдвойне бессчастным, что она не предоставляет своих талантов для создания пары штанов… «Штанов Леви». На фабрике, очевидно, серьезна проблема морального состояния.
Я пустился на поиски мистера Палермо, фабричного десятника, который, между прочим, по своему обыкновению не отходит от бутылки дальше чем на несколько шагов, как об этом свидетельствуют многочисленные ушибы, претерпеваемые им от падений между раскроечных столов и швейных машин, но безуспешно. Вероятно, он заглатывал свой жидкий обед в одной из множества таверн в непосредственной близости от нашей организации; бар имеется на каждом углу района, где располагаются «Штаны Леви», – показатель того, что уровень заработной платы в этом районе весьма низок. В особенно безнадежных кварталах – по три-четыре бара на каждом перекрестке.
В своей невинности я заподозрил, что непристойный джаз, исторгавшийся громкоговорителями со стен фабрики, и лежит в корне той апатии среди рабочих, свидетелем коей я стал. Дух выдерживает бомбардировку этими ритмами лишь до определенного предела, за которым начинает осыпаться и атрофироваться. Следовательно, я отыскал и повернул выключатель, контролировавший музыку. Это действие с моей стороны привело к довольно-таки громкому и вызывающе хамскому реву протеста со стороны коллектива работников, которые принялись хмуро меня рассматривать. Поэтому я включил музыку снова, широко улыбаясь и дружелюбно помахивая рукой в попытках признать свое решение недальновидным и завоевать расположение рабочих. (Их огромные белые глаза уже окрестили меня «Мистером Чарли». Мне придется побороться за то, чтобы показать свою поистине психотическую преданность делу оказания им помощи.)
Очевидно, непрерывная реакция на музыку выработала в них почти павловский рефлекс на шум – рефлекс, полагаемый ими удовольствием. Проводя бессчетные часы своей жизни в наблюдениях за этими испорченными детьми по телевидению, где те танцуют под такого рода музыку, я представлял себе, какой физический спазм она должна вызывать, и предпринял собственную консервативную версию того же самого прямо на месте, в целях дальнейшего умиротворения рабочих. Должен признать, что тело мое двигалось с удивительным проворством; я не лишен внутреннего чувства ритма; предки мои, должно быть, выдающимся образом отплясывали джиги на вересковых пустошах. Не обращая внимания на взгляды рабочих, я зашаркал ногами под одним из громкоговорителей, изгибаясь и вскрикивая, безумно бормоча себе под нос: «Давай! Давай! Ну, крошка, ну! Я
Несмотря на все, чему негры подвергались, они тем не менее – довольно приятный народец по большей части. Вообще-то я мало имел с ними дела, поскольку вращаюсь либо в кругу равных мне, либо вообще нигде, а поскольку равных мне вокруг не наблюдается, я не вращаюсь нигде. Побеседовав с несколькими работниками, причем все они, казалось, были не прочь поговорить со мной, я обнаружил, что получают они еще меньшее жалованье, чем мисс Трикси.
В каком-то смысле я всегда ощущал нечто вроде сродства с цветной расой, поскольку положение ее сродни моему: и она, и я существуем за пределами внутреннего царства американского общества. Мое изгнание, разумеется, добровольно. Тем не менее очевидно, что многие негры желают стать активными членами американского среднего класса. Не могу даже вообразить почему. Должен признаться, что стремление это с их стороны подводит меня к сомнению в их оценочных суждениях. Однако, если они желают влиться в буржуазию, меня это совершенно не касается. Они сами могут подписывать себе приговор. Лично я агитировал бы довольно непреклонно, заподозри кого-либо в попытках подсадить меня повыше, в средний класс. То есть я агитировал бы против озадаченного этим человека, предпринявшего такую попытку помочь мне. Агитация эта приняла бы форму множества маршей протеста вместе с полагающимися в таких случаях традиционными знаменами и плакатами, гласящими вот что: «Долой Средний Класс», «Средний Класс Должен Исчезнуть». Не стану возражать я и против того, чтобы швырнуть один-другой «коктейль Молотова». Помимо этого, я бы старательно избегал садиться рядом со средним классом в закусочных и общественном транспорте, поддерживая внутренне присущую мне честность и благородство моего бытия. Если же белый представитель среднего класса достаточно суициден, чтобы присесть рядом со мной, воображаю, что я бы крепко избил его по голове и плечам одной своей громадной рукой, другой же одновременно и довольно-таки искусно швыряя «молотов» в проезжающий мимо автобус, под завязку набитый другими белыми представителями американского среднего класса. Вне зависимости от того, месяц или год будет тянуться осада меня, я уверен, что в конечном итоге все оставят мою персону в покое – после того как будет произведена оценка учиненных мною тотальных опустошения и разора.
Я поистине восхищаюсь тем трепетом ужаса, каковой способны вселять негры в сердца отдельных членов белого пролетариата, и желаю только (это довольно личное признание) сам обладать способностью внушать такой же. Негр внушает ужас лишь тем, что остается самим собой; однако я для достижения той же цели вынужден прибегать к угрозам. Возможно, мне следовало родиться негром. Подозреваю, что я был бы довольно крупным и устрашающим экземпляром, непрестанно прижимался бы полным бедром к увядшим лядвиям белых фемин в средствах общественного транспорта, исторгая из дам не один панический взвизг. Более того, будь я негром, моя мать не настаивала бы, чтоб я искал себе хорошую работу, поскольку для меня бы не существовало хорошей работы. Да и мать моя, изнуренная старая негритянка, была бы слишком сломлена годами низкооплачиваемой каторги домашнего услужения, чтобы ходить по вечерам играть в кегли. Мы с нею могли бы с приятностью проживать в какой-нибудь заплесневелой трущобной лачуге в состоянии нечестолюбивого покоя, в довольстве осознавая, что мы нежеланны, что любые устремленья тщетны.
Вместе с тем я не хочу и созерцать ужасное зрелище: негры возвышаются до среднего класса. Я расцениваю это движение величайшим оскорблением их цельности как народа. Однако я уже начинаю говорить, как Бирды[31] и Паррингтоны[32], и скоро совершенно забуду «Штаны Леви», мою коммерческую музу в данных трудах. На будущее проект мог бы стать социальной историей Соединенных Штатов с моей точки зрения; если «Дневник рабочего парнишки» на книжных прилавках постигнет успех, я, быть может, своим пером отражу подобие нашей нации целиком. Нация наша требует пристального рассмотрения совершенно незаинтересованным наблюдателем, подобным вашему Рабочему Парнишке, и у меня в архивах уже имеется достаточно солидная коллекция заметок и пометок, оценивающих всю современную сцену и сообщающих ей перспективу.
Поспешим же на крыльях прозы обратно к фабрике и ее народу, побудившему меня к столь обширному отступлению. Как я уже сообщил вам, меня только что подняли с пола, причем представление мое с последовавшим за ним кунштюком послужили источником неимоверного ощущения товарищества. Я поблагодарил их сердечно, а они тем временем весьма заботливо вопрошали о моем состоянии с акцентами, свойственными английскому языку семнадцатого века. Я при падении не пострадал, а поскольку гордыня – Смертный Грех, которого я, в общем и целом, тщательно избегаю, то мне абсолютно никакого урона не было нанесено.
Затем я расспросил их о фабрике, ибо это и явилось причиной моего визита. Казалось, работники довольно-таки жаждут поговорить со мной и даже весьма заинтересованы мною как личностью. Очевидно, томительные часы, проводимые между раскроечных столов, делают каждого посетителя здесь вдвойне желанным. Мы живо болтали, хотя рабочие в целом о работе говорили уклончиво. На самом деле, казалось, больше всего прочего их интересую я; меня не беспокоили знаки их внимания, и я парировал все их вопросы блаженно, пока последние, в конце концов, не стали слишком личными. Некоторые рабочие, время от времени забредавшие в контору, задавали целенаправленные вопросы о распятии и сопутствующих ему украшениях; одна настойчивая дама попросила разрешения (каковое, разумеется, было предоставлено) время от времени собирать вокруг распятия некоторых своих собратьев и петь спиричуэлы. (Я питаю отвращение к спиричуэлам и всем этим убийственным кальвинистским гимнам девятнадцатого века, однако с готовностью согласился страдать, жертвуя своими барабанными перепонками, если припев-другой этих рабочих осчастливит.) Когда же я начал расспрашивать их о заработной плате, то обнаружил, что конверт со средней еженедельной суммой содержит менее тридцати ($30) долларов. Мое взвешенное мнение сводится к следующему: в смысле заработной платы личность заслуживает гораздо большего лишь потому, что на пять дней в неделю остается в таком месте, как фабрика вообще, в особенности если фабрика эта – «Штаны Леви», где протекающая крыша грозит обрушиться в любой момент. И кто знает? У этих людей, возможно, есть занятия и получше, чем слоняться без толку по «Штанам Леви», – например, сочинять композиции джаза, или создавать новые танцы, или делать то, что бы они там ни делали с такой легкостью. Неудивительно, что на фабрике царит апатия. Но все равно невероятно, чтобы это несоответствие между хандрой производственной линии и лихорадочной суетой конторы могло гнездиться в одной груди («Штанов Леви»). Будь я одним из фабричных рабочих (а я, возможно, составил бы довольно крупный и устрашающий экземпляр, как я говорил ранее), я бы уже давно взял приступом контору и потребовал приличной зарплаты.
Здесь я должен сделать одно замечание. Бесцельно посещая старшие классы средней школы, однажды в кофейне я познакомился с некоей мисс Мирной Минкофф, тоже старшеклассницей, громогласной неприятной девой из Бронкса. Этого знатока вселенной, ограниченной Гран-Конку€рсом, привлекло к столику, за которым я вершил свой суд, одной лишь неповторимостью и магнетизмом моего бытия. Как только великолепие и оригинальность моего мировоззрения стали очевидны через посредство беседы, распутница Минкофф принялась атаковать меня на всех уровнях, в определенный момент даже пнув меня под столом довольно энергично. Я и очаровывал, и смущал ее одновременно; иными словами, я был для нее чересчур. Провинциальная узость и ограниченность интересов гетто города Готэма[33] не подготовили ее к уникальности Вашего Рабочего Паренька. Мирна, видите ли, искренне полагала, что все человеческие существа, проживающие к югу и западу от реки Гудзон, – неграмотные ковбои или же (что еще хуже) Белые Протестанты, тот класс человеческих существ, который как группа специализируется в невежестве, жестокости и пытках. (Я в особенности не горю желанием защищать Белых Протестантов; я и сам к ним не очень расположен.)
Вскоре брутальная манера поведения Мирны в обществе отпугнула всех моих присных от столика, и нас оставили наедине – с остывшим кофе и пылкими словами. Когда я оказался неспособен согласиться с ее ослиным ревом и детским лепетом, она сообщила мне, что я, по всей видимости, – антисемит. Ее логика представляла собой смесь полуправд и клише, ее мировоззрение – кашу ложных представлений, извлеченных из учебника национальной истории, написанного с точки зрения тоннеля метрополитена. Она зарылась в свой огромный черный саквояж и обрушила на меня (почти буквально) засаленные экземпляры «Мужчин и Масс», «Ну же!», «Прорванных Баррикад», «Всплеска», «Отвращения» и прочих манифестов и памфлетов, имеющих отношение к организациям, самым рьяным активистом коих она являлась: «Студенты за Свободу», «Молодежь за Секс», «Черные Мусульмане», «Друзья Латвии», «Дети за Смешанные Браки», «Советы Белых Граждан». Мирна, как видите, была ужасно
Ей удалось выманить довольно много денег у своего отца, чтобы уехать и поступить в колледж с целью посмотреть, каково «там, снаружи». Увы, «там» она обнаружила меня. Травма нашей первой встречи вскормила наш взаимный мазохизм и привела к некоему (платоническому) роману. (Мирна решительно мазохистка. Счастлива она лишь когда полицейская овчарка вонзает клыки в ее черные лосины, или когда ее тащат ногами вперед по ступенькам с какого-нибудь слушания в Сенате.) Должен признать, я всегда подозревал, что Мирна заинтересована во мне сенсуально; мое прижимистое отношение к сексу интригует ее; в каком-то смысле я стал для нее еще одним проектом. Мне, вместе с тем, удалось отразить все ее попытки штурма замка моего тела и разума. Поскольку и Мирна, и я повергали в смятение прочих студентов, пребывая порознь, став парой, мы сбивали их с толку вдвойне – всех этих улыбчивых южан с куриными мозгами, из кого, за редкими исключениями, и состоит наше студенчество. Общежитские слухи, насколько я понимаю, связывали нас с нею в совершенно невыразимо порочных интригах.
Панацея Мирны от всего – от рухнувших арок до депрессии – секс. Она с гибельным эффектом пропагандировала эту философию паре южных красоток, которых взяла под свое крылышко, дабы отремонтировать их отсталый разум. Прислушавшись к советам Мирны, с охотной помощью различных молодых людей одна из симпатичных простушек пережила нервный срыв, другая безуспешно пыталась перерезать себе вены разбитой бутылкой из-под кока-колы. Объяснение Мирны свелось к тому, что обе девушки оказались перво-наперво слишком реакционны, а после этого она с новым рвением продолжила свои проповеди секса в каждом классе и каждой пиццерии, едва не подвергшись изнасилованию уборщиком корпуса общественных наук. Я тем временем пытался наставить ее на путь истинный.
После нескольких семестров Мирна исчезла из колледжа, объявив в своей обычной оскорбительной манере, что «в этом месте меня не могут научить ничему, чего бы я не знала». Черные лосины, спутанная грива волос, монструозный саквояж – все пропало; утыканный пальмами студенческий городок вернулся к своей традиционной летаргии и обжиманиям. С тех пор я еще несколько раз видел эту эмансипированную прошмандовку, поскольку время от времени она предпринимает «инспекционное турне» по всему югу, в конечном итоге останавливаясь в Новом Орлеане, чтобы завлекать меня страстными речами и пытаться соблазнить мрачными тюремно-каторжными песнями, которые тренькает на своей гитаре. Мирна очень искренна; к сожалению, она также противна.
Когда я увидел ее в последнем «инспекционном турне», она была довольно-таки замызганна. Она проехала по всем деревням Юга, обучая негров народным песням, которые сама выучила в Библиотеке Конгресса. Негры же, видимо, предпочитали более современную музыку и с вызовом включали транзисторы на полную громкость, стоило Мирне затянуть одну из своих мрачных панихид. Хоть негры и пытались ее игнорировать, белые проявляли к ней величайший интерес. Банды белых нищебродов и наемных работяг изгоняли ее из деревень, резали ей шины, секли по рукам. Ее травили ищейками, оглушали электрострекалом для скота, ее жевали полицейские собаки, обстреливали дробью из ружья. Она обожала эту жизнь до мельчайшей секунды, довольно-таки гордо (и, я мог бы добавить, довольно-таки двусмысленно) демонстрируя мне шрам от клыка в верхней части ее бедра. Мой ошеломленный и неверящий взор отметил, что по такому случаю на ней были темные чулки, а вовсе не черные лосины. Крови моей тем не менее взыграть не удалось.
Мы обмениваемся корреспонденцией довольно регулярно, причем обычно Мирна склонна сочинять эпистолы с увещеваниями участвовать в лежачих акциях протеста, сидячих акциях протеста, забастовках с омовением и тому подобном. Поскольку, однако, я не принимаю пищу в общественных столовых и не плаваю в воде, советами ее я пренебрегаю. Сопутствующей темой ее корреспонденции является понуждение меня приехать в Манхэттен, дабы мы с нею взметнули ввысь знамя двойного смятения в этой столице механизированных кошмаров. Если мне когда-либо станет лучше, я могу предпринять такое путешествие. В данный же момент эта маленькая мускусная распутница Минкофф, должно быть, пребывает в тоннеле глубоко под улицами Бронкса – уносится на поезде метрополитена с митинга социального протеста на оргию народного пения или что похуже. Настанет день, и власти нашего общества, вне всякого сомнения, задержат ее просто за то, что она – это она. Заточение наконец сделает жизнь Мирны значимой и покончит с ее фрустрацией.
Последнее сообщение от нее было еще более дерзостным и оскорбительным, чем обычно. С нею до€лжно иметь дело на ее собственном уровне, а посему я думал о ней, изучая некондиционные условия труда на фабрике. Слишком долго ограничивал я себя в милтонической изоляции и медитации. Мне явно пришло время предпринять дерзкий шаг в наше общество – не в скучной пассивной манере, свойственной школе общественных действий Мирны Минкофф, но с немалым стилем и вкусом.
Вы станете свидетелями некоему отважному, мужественному и агрессивному решению со стороны автора, решению, являющему воинственность, глубину и силу, довольно-таки неожиданные для столь кроткой натуры. Завтра я в подробностях обрисую вам свой ответ мирнам минкоффам этого мира. Результат может, между прочим, свергнуть (и даже слишком буквально) мистера Гонсалеса как некое олицетворение власти в «Штанах Леви». С этим извергом должно быть покончено. Одна из наиболее влиятельных организаций по защите гражданских прав, вне всякого сомнения, увенчает меня лаврами.
Почти невыносимая боль прошивает мне пальцы в результате сих чрезмерных писаний. Я вынужден отложить карандаш, мой движитель истины, и омыть свои искалеченные руки в ванночке теплой воды. Моя интенсивная преданность делу справедливости привела к этой продолжительной диатрибе, и я чувствую, как мой круг-в-круге Леви взмывает ввысь к новым успехам и вершинам.
О личном здоровье: руки изувечены, клапан временно открыт (наполовину).
Об общественном здравии: сегодня – ничего; мать снова скрылась, уподобившись куртизанке; один из ее пособников, как, вероятно, вам будет небезынтересно узнать, обнаружил свою безнадежность: его фетиш – автобусы «грейхаунд».
Я собираюсь вознести молитву Святому Мартину де Порресу[34] – покровителю мулатов – за наше дело на фабрике. Поскольку святого также призывают против крыс, он, вероятно, и в конторе нам поможет.
До следующей встречи,