Он мог писать в любых условиях, пристроившись с пером, бумагой и чернилами у ближнего холма, приспособив вросший в землю валун под письменный стол. А мог спокойно сочинять в юрте, в окружении игравших детей, когда домашний люд был занят хозяйственными делами.
Ахат хорошо помнил такие минуты:
Шакарим писал эти строки ранней весной в юрте, глядя на шалившую малышню, перелистывая память и представляя, как завтра будет готовиться аул к выходу на жайляу.
Как знакома поэтам всех времен эта светлая печаль, словно сама собой возникающая в элегическом стихотворении.
В более поздней по времени, но близкой по духу поэзии Александр Блок почти так же сожалел: «Уж не мечтать о нежности, о славе, все миновалось, молодость прошла!» И Сергей Есенин грустил о том же: «Увяданья золотом охваченный, я не буду больше молодым». И о чем-то своем, но похожем, бесконечно горевал Суинберн:
И все же, о чем печалился Шакарим, если вроде бы все в жизни складывалось благополучно? О том, что народный дух стал размываться. «Народ теряет цельность», — заключал Абай.
И год за годом администрация все более и более ужесточала контроль за соблюдением предписаний и законов империи.
Время шло, по лоскутной степи проносились ветры административных перемен. Ломались извечные маршруты кочевья, менялись необратимо родовые отношения, конфликты наносили непоправимый урон традиционному укладу. Казахский народ в массе своей не был знаком с русской культурой, сталкиваясь ежедневно лишь с имперским диктатом. Считалось, что народ зажат в тисках невежества и только новый порядок может устранить безграмотность.
И кто, как не поэт, мог прочувствовать надвигающуюся угрозу кочевью.