— История давняя. Несколько лет назад еду я у ЦДХ и вдруг среди ярких рядов с дешевыми кичевыми картинками вижу знакомую фигуру своего друга. Ты сидел на ящике, спиной к дороге, разговаривал с каким-то человеком, который крутил в руках твой пейзаж. Почему-то я тогда не вышел из машины, не подошел, побоялся смутить тебя, что ли… Ты же у нас ой какой гордый… Да и картины твои под ярким солнцем выглядели как-то по-сиротски, вне мастерской они потеряли свою силу, мощь, значительность. Это же отличные работы, работы мастера классической русской школы.
— Ну, уж ты и скажешь, — хмыкнул Михаил, улыбнувшись какой-то жалкой, кривой улыбкой.
— Да, — горячо возразил Степанков, сам дивясь своему красноречию, нагрянувшей откуда-то «лекционности» тона и странной «повествовательности» речи, горячности и убежденности в том, в чем этой убежденности не было ни тогда на набережной, ни даже несколько минут назад, когда они входили в ресторан. — Да! Я так считаю. Ты — человек консервативный, но основательный. Я тоже не признаю всякие модернистские выверты, мне тоже ближе классическое искусство. У тебя, насколько я, дилетант, могу судить, всегда был хороший рисунок, хороший цвет, особенно тебе удаются пейзажи. Права Лариса, когда говорит, что ты — «лучший колорист России». Закаты, рассветы, поля, речки, пригорки с покосившимися колоколенками — все это твое, родное, в этом всегда присутствует какое-то проникновенное настроение. У тебя и городские пейзажи, московские, выглядят так же душевно, как и деревенские. Даже в большом городе ты сумел разглядеть скромную красоту и какую-то беззащитность русской природы.
— Знаешь, — перебил горячую речь Степанкова Михаил. — У меня появилась мечта. Украсть в Третьяковке особо ценную картину, загнать за бешеные бабки, устроить на эти деньги свою выставку, а тебя нанять экскурсоводом. Давай к делу.
— Да пошел ты к черту, — смутился Степанков.
— Угу, уже пошел. Давай, догоняй… Я начинаю понимать: увидел друга в жопе, захотел помочь так, чтобы не обидеть друга. Значит, это ты под маской того «фантомаса» покупал мою мазню? Ну, он и кадр! Прямо искусствовед. Цитатами шпарил из альбомов. Я понял, что это подстава, но не просек, что от тебя. Благородно. Но я у тебя и так бы деньги взял. Как у брата. Мне не было бы стыдно. От другого не взял бы. А от тебя — да. Вот такой ты мне друг, — Мишка вдруг неожиданно всхлипнул. — Что это я? Ну, брат, приплыли, хоть и не пили… А что, давай выпьем, и жми свою повестуху дальше. Мне интересно. Тем более что я там — герой-страдалец. Страсть как люблю занимательные сентиментальные истории.
— Ну вот, все испортил, — засмеялся Степанков, хотя понял, что самое щекотливое уже позади.
И тут Михаил рассказал свою версию тех событий, как это все переживалось в семье Золотаревых.
Сначала все шло хорошо. Его спасло то, что он никогда не рисовал «политику». Его коньком была природа, пейзажи, натюрморты — кусты цветущей сирени, косогоры с березками, горные луга Домбая. Лариса считала, что эта ниша — вечная. Политика и все остальное приходят и уходят, а классический пейзаж остается. Но просчиталась.
Пришли иные времена, и люди перестали покупать картины для души. Живопись стала вложением капитала. Естественно, для тех, у кого эти капиталы были. А известно, что деньги и душа соседствуют редко. Капитал же вкладывали в картины художников, чьи работы ценились на Западе, кто был известен во всем мире. Золотарев же оставался художником сугубо российским, талантом, признанным в узком кругу почитателей. У его почитателей денег не было.
Раскрутить творчество мужа в мировом масштабе Лариса не осилила: такими категориями она не мыслила, языков не знала, учиться не хотела. Проще было завести популярную шарманку о том, что в России никогда не признавали истинных гениев, что все настоящие художники всегда оказывались в загоне. В этом она находила утешение. Если, конечно, это могло послужить утешением. Оставалась — набережная.
Он целыми днями просиживал там. И хоть торговля не шла, но зато была видимость дела. Клепать то, что берут, он не мог. Те деньги, которые он получал от случайных и редких покупателей, таяли как дым. Пришлось отказаться от мастерской, жили в хрущобе, которую купили в более удачные времена. Там Мишка работал на кухне, в квартире пахло краской, растворителем. Лариса начала болеть. Они неуклонно скатывались в бедность, из которой не возвращаются. Кризис 98-го совсем их добил.
— Вот в таком положении ты и увидел своего друга, сидящего на ящике возле своих картин, — тяжело вздохнул Михаил. — А охранника твоего я быстро раскусил. Парень оказался с воображением. Пообещал мне выставку устроить в стране, название которой выудил, наверное, в рекламе элитной турфирмы. Только все время путал Мексику с Португалией. Ну, Лариса узнала, сразу на набережную стала ходить, захотела познакомиться с меценатом. Денежки пошли регулярно, мы уже и о новой квартирке размечтались, в которой можно было бы и жить, и работать. Не хватало какой-то четверти. Вот мы и решили обратиться к тебе. Круг замкнулся. А?